Даниил Гранин - Причуды моей памяти
Еще помню, зашел разговор о детском писателе А. Алексине, Светлов повел губами, сказал:
— Когда Гоголь пишет: «в избу вошел черт», — я верю. Когда Алексин пишет: «в класс вошла учительница», — я не верю.
Комбат говорил нам: «Надо иметь смелость быть трусом», — это когда он заставлял нас ползать по окопам, их завалило снегом и не стало укрытия.
Света можно прибавить, тьмы не прибавишь.
Скольких может любить одно сердце. Сердце не однолюб. Оно может влюбляться вновь и вновь, ему кажется — наконец-то, вот оно настоящее. Если б оно знало, что оно хочет.
Ты меня не знаешь, потому что любишь.
Ботаник так увлекся, что говорил: «Мы — растения».
Мы его терпеть не могли за то, что он всегда оказывался прав. Советам его, тем не менее, приходилось следовать. Из-за этого нам не нравилась его безукоризненная вежливость, и то, что от него пахло мятой. Однажды я подсмотрел у него бесовскую ухмылку, и это меня примирило с ним.
Его заставили каяться, хотели снять с него маску, а сняли скальп.
В 1990 году я получил от читателя стихи, подписи не было. Не знаю, его ли это, или он где-то списал:
Нам часто говорили:— Даешь!И мы давали.— Тяни!И мы тянули.— Нажми! Мы нажимали.— Терпи!И мы терпели.Сквозь зубы мы стонали,Теперь не все нам верят,Что, в горе захлебнувшись,Мы счастливы бывали.Ведь что-то мы смогли,Нам много обещали,Нам больше говорили,Так мало нам давали.К чему же мы пришли?
ПОМИНКИСохранился у меня среди блокадных записей рассказ Маруси. Ни фамилии, ни адреса, просто Маруся.
«У подруги ее, Каряниной, умер муж. Карянина сама не могла похоронить, сил не было. Маруся и Ляля взялись довезти его до братской могилы. Мужчина был большой, тяжелый, везли его вдвоем на двух связанных детских санках, они все время разъезжались. Мы очень устали, довезли его до кладбищенского морга и там сдали. Карякина очень просила, чтобы подруги сами поглядели, дождались, как его предадут земле. „А я в это время поминальный обед сделаю”. Она была вся захвачена именно этим — сделать поминальный обед, поминки… Обед был из трех блюд. На первое суп из ремней. У них было куплено метров двадцать привозных ремней, и они эти ремни ели. Ремни-то ведь были из свиной кожи, жирные. С варева можно было снимать жир — он горчил, и все кушанья из ремней горчили, но есть было можно. Итак, на первое был суп из ремней, на второе — лепешки из пропущенных через мясорубку ремней, на жиру, вытопленном из них же. Лепешки тоже горчили. А на третье было желе из сахарной земли. Это была действительно земля. Земля из-под бадаевских складов, сожженных немцами в первые дни бомбежек Ленинграда. Они горели, картина была совершенно библейская: дым багровый, круглый, поднимался до самого зенита.
Расплавленный сахар просочился глубоко в землю, метра на четыре. Ленинградцы эту землю копали и ели. Ее даже на рынке продавали, и говорили: „Хорошая земля, первый метр». Шла она по 50 рублей за стакан. Эту землю как-то вываривали, процеживали, получалась сладковатая жижица, но с привкусом горечи.
Вот такой был поминальный обед. Ели его с удовольствием, она вспоминала мужа, любила его».
Из всей блокады ей (автору письма) больше всего запомнились эти поминки, там есть еще комментарии, почти веселые, с удивлением к той своей блокадной жизни.
Когда наступили годы первого после революции террора, единственный, кто в полный голос обратился к правительству с протестом, был Владимир Галактионович Короленко. Затем, если не ошибаюсь, Иван Петрович Павлов.
Страшно, пока кол над головой, ударили — и страх прошел.
Если боишься — не говори, сказал — не бойся.
— Личные интересы нельзя ставить выше общественных. Интересы общества выше. Интересы общества, то есть народа, знает ЦК, а интересы государственные тем более, они выше всего, и знает их только ЦК, то есть самая высшая власть.
— А откуда им известны интересы народа? И почему государственные интересы выше их? И почему все это выше моих личных? Например, у меня есть интерес жениться на Варе. Для меня выше ничего нет.
— Это тебе кажется. А если мобилизация?
— То закон, я его должен выполнять. Все остальное перед Варей отодвигаю.
Эпитафия: «Может быть, теперь я пойму, зачем все это было».
Любой атеист знает, что у него есть душа. Не понимает, отрицает, но знает, и наверняка, и при этом будет опровергать свое знание.
Голова круглая потому, что шар обладает наибольшей вместимостью. Так хочется думать.
Самое интересное в жизни — я сам.
Один мидовец рассказал, как Подгорный (он тогда был председатель Президиума Верховного Совета, как бы наш Президент), встречался в США с Бушем. Подгорный спросил его:
— Господин Буш, у вас растет капуста?
Тот заметался, не понимая, что значит этот вопрос.
— У меня было одно имущество — красота, — повторяла Лиля Б.
Наш ротный уверял нас (в 1942 г.):
— Когда я сплю на левом боку, мне снятся девки, когда на правом — пироги.
Удобно устроился.
ЛИВЕНЬЛес, темный, как грузная туча, лежит у озера. Плывешь на лодке, позади от весел воронки и гладкий след на шершавой воде. Виден долго. День серый, теплый. Где-то гремит сухая гроза, длинные, нестрашные молнии падают в леса. Лиловый блеск гаснет в воде.
Последние месяцы я занимаюсь в лаборатории молниями — разряды в газах, атмосферное электричество и всякое такое. Но вот смотрю на грозу и, слава богу, обо всем этом забыл, а вижу ее, как раньше, ее красоту, таинственность; наука ничего не прибавила, не отняла все это.
Вдруг нас нагнал дождь. Он рухнул на озеро всей массой, невесть откуда взявшийся. Лупит озеро, бьет с такой силой, что вверх поднимаются водяные пальчики, шишечки. И так же внезапно умчался.
Мы мокрые насквозь, в лодке вода, а небо очистилось, невинно-голубое.
Сосенки по берегам разом поседели. В длинных иглах завязли капли.
Лес отряхивается. Листва шевелится от падающих капель. Мы тоже выжимаем из маек, штанов дождь.
Мы идем по берегу, слышно, как повсюду стучат капли. Дождь продолжается, это лесной дождь. Лес тоже выжимает… На траве капли сворачиваются в шарики.
Мой приятель занимается каплями. Как она формируется, как набухает, как отрывается. Это целая наука, и важная.
После дождя в помутневшей воде играет рыба. Выскакивает, то там, то тут взблескивает уклейка.
Допрашивали пленного ефрейтора в землянке комбата. Это вообще-то не рекомендовалось, просили сразу отправлять в штаб. Но комбат хотел узнать про огневые точки, что донимали нас, где, какие… На допросе я не был, но Володя Лаврентьев нам рассказал, что из ответов немца стало ясно — перед нами часть, которая запросто может нас раздавить. Был конец января 1942 года, народу в батальоне осталось всего ничего, подкрепление не присылали, три человека перешло к немцам, мучил не только голод, еще и цинга, зубы выпадали.
Комбат не понимал, почему немцы не наступают. Получалось из ответов ефрейтора — то ли не хотят, то ли боятся. Немец без приказа не войдет, тогда мы можем так, для виду, оставить тут половину, а другую отправить в город помыться, отогреться, отдохнуть. И вообще, раз так, нечего нам вылазки устраивать. Послушали мы его и посоветовали помалкивать. Но запомнилось. Рассуждали потихоньку, не прилюдно: чего ради немцы стоят перед нами, чего они блокировали город, если входить не хотят? Чего ж они добиваются? А у нашего командования какая такая стратегия?
РОМОВЫЕ БАБЫСюда, наверное, следует добавить рассказ о том, как нам во время работы над «Блокадной книгой» принесли фотографии 1942 года. На них был кондитерский цех какой-то ленинградской фабрики. Работницы и рабочие в белых халатах. Лица у них тронутые блокадой, не так голодом, как именно блокадной жизнью, куда входили морозы, бомбежки, пожары, обстрелы, смерть близких… Круги под глазами, потухшие глаза, усталые лица.
На двух снимках ромовые бабы, их макают в чан, укладывают в ящики, подсчитывают. На последнем снимке — большой противень, уставленный этой продукцией. На нем примерно две сотни свежих ромовых баб.
Шел 1978 год, советская власть была еще в силе и думать не думала о своем конце. Гость пояснил наспех, что снимки подлинные, изделия пекли для Смольного, о происхождении снимков ничего не сказал, ничего о фотографе, ничего о себе. Отдал и ушел.
Нам не раз рассказывали о том, как сытно, даже роскошно питалось начальство, но никаких доказательств у нас не было, возможно, голодное воображение приукрашивало, раздувало эти слухи.