Михаил Горбунов - К долинам, покоем объятым
Я СТАНОВЛЮСЬ СМЕРТЬЮ
1
Прожекторы били слепым светом вдоль бетонки, уходящей в густоту островного леса, в бесконечно простирающуюся за ним душную тропическую ночь, набитую мириадами мутных звезд, и у Тиббетса чуть-чуть покривились по-юношески твердые губы от внезапной мысли: «Что там, в этой ночи?»
Моторы ревели, и в стеклянной капсуле кабины, среди фосфорически мерцающих приборов, он ощущал по обе стороны бешеное вращение винтов, с интуитивным напряжением вслушиваясь, выискивая в сплошном текучем грохоте хотя бы ничтожную фальшивую нотку, но ничего не находил и сам как бы сливался с этим прошившим плотной зыбью всю машину, всегда подмывающим душу ревом.
Но все-таки была еще земля, и обычная твердость пока не приходила к Тиббетсу, он знал: придет, когда он наконец оторвет свою шестидесятипятитонную «суперкрепость» от этого забытого богом острова с его отупляюще-однообразным режимом: беспрерывные тренировочные полеты, ну еще покер, пиво, комиксы, все одно и то же, даже агенты секретной службы с быстрой, как в старом кино, походкой и сухими, какими-то обрезанными тайной заботой лицами.
Нет, это не для него. Война далеко, и кое-кто считает такую жизнь раем, но только не он, и сейчас Тиббетс мирился лишь с тем, что нужно как следует проверить работу двигателей, прогреть их. Вибрация машины уходила мощными буравами в глубину бетонных плит, и чудовищная пространственная даль полета с пугающей остротой жила в нем, воображение рисовало ушедшую в ночь слегка ломаную, невообразимо длинную нить, которая приведет его к цели. То, что он оставлял здесь, на затерянном в Океании острове, еще вспомнится в бесконечно долгой и совершенно особой работе, он поймал себя лишь на почти физическом ощущении — как попусту сгорает топливо, а ведь каждый литр на счету.
Он весь уже растворился в этой дали, средь мутноватых звезд тропической темени, и все, что было только что — напутствия друзей, ночной завтрак, короткое богослужение, все было отсечено пуленепробиваемым стеклом его кабины. Только болящей занозой засел в сознании Гриф — так он назвал про себя появившегося на острове перед самым полетом несуразно высокого и как бы неодушевленного человека со странно, взад-вперед, ходящей, изрезанной, как у старой хищной птицы, морщинами шеей, неразборчивым грязно-восковым слепком лица и тусклыми, незрячими глазами, затерянными в бликах очков; голову неровно, клочковато покрывала серая шерсть. Человек этот, появившись на острове, незаметно оказался в центре приготовлений к полету, его давящая власть распространилась и на военных и на специалистов из Лос-Аламоса, которых с приближением старта становилось все больше, и наконец сам Тиббетс, почувствовавший в прибытии на остров Грифа некое покушение на очевидный для всех престиж, с бешенством стал ощущать эту почти гипнотическую власть и лишь теперь испытывал облегчение, как после болезни.
Час назад уже поднялись, сразу поглощенные чернотой ночи, три «суперкрепости», но причудливо текшая в Тиббетсе мысль переключилась теперь лишь на одну из них — на ту, где был Клод Изерли; он с поразительной ясностью видел лицо друга в минуту их прощания — тонкое лицо интеллигента. На взгляд непросвещенного человека, Клоду вообще нечего делать на войне, но он-то, Тиббетс, хорошо помнит, как они вместе ходили бомбить Германию, покрывая на своих «крепостях» всю Европу — такие полеты назывались челночными. Они в самом деле сновали туда и обратно, как проклятые, взлетая в голубое небо Италии и садясь в сырых туманах Англии, с тем чтобы сбросить бомбовый груз на германские города без возврата на аэродром старта, — им не хватало для этого горючки, — и снова взлететь, уже с бетонки Альбиона, и опять бомбить затянутые дымкой германские города, и сесть на итальянскую землю с ее теплом, беспечностью нравов, шумными кафе и легковерными женщинами… Эти полеты, эти заполнявшие небо сотни «летающих крепостей» и «либерейторов», кружащие над ними истребители прикрытия, это тяжелое, азартное курсирование над целыми континентами, — все, все вспоминалось Тиббетсу, как отчаянная сказка войны… Были друзья, был Клод, и когда открыли аэродром посадки еще и в России, был, правда, единственный полет в эту незнакомую, непонятную страну… Была Полтава.
Совсем непрошенно, но очень четко ему вдруг вспомнился тот день прилета в Полтаву. Это было в самом начале июня, они устали как черти и шли на одном сознании, что уцелели, нервничали еще оттого, что впервые садились в России, голодной и разрушенной, и не были уверены, что аэродром готов к приему «крепостей». К удивлению Тиббетса, поле было в полном порядке и аэродромная служба сработала превосходно… Стояла еще почти весенняя прохлада, легкие кроны окаймлявших аэродром деревьев дымчато зеленели, и, когда наступил вечер, из них понеслись, вламываясь в еще гудевшую от сверхдальнего полета голову, умопомрачительные речитативы соловьев, и, черт побери, это было так неожиданно и трогало сердце.
Потом был товарищеский ужин в летной столовой. Они крепко выпили, и Тиббетс еще помнит танцы, уже вечером, — играл на гармонике сержант, всем было весело, а он почему-то грустил. А танцевали с солдатками из батальона аэродромной службы и со связистками — тут же, возле своих «крепостей», казавшихся настоящими Гулливерами в сравнении с базировавшимися на аэродроме советскими штурмовиками, кстати, очень неплохими машинами.
Русские офицеры галантно предоставляли право выбора партнерш своим гостям. Тиббетс вспомнил девчонку с простеньким, но неуловимо красивым, смугловатым, как у мулатки, лицом. Когда он подошел, чтобы пригласить ее на вальс, щеки у нее вспыхнули, а в полуприкрытых, почти детских глазах пробежало выражение странного наивного испуга. Девчонка предпочла ему Клода, и, несмотря на весь комизм сценки, это чуточку оскорбило Тиббетса. Он пошел к стоявшей совсем рядом, высоко поднявшей нос машине, возле нее ребята еще продолжали ужин, и Тиббетс с досады приложился к фляге.
После танцев отправились спать в сохранившееся неподалеку от аэродрома помещение, кажется, это была когда-то школа. Клода он потерял из виду, да это было и немудрено при том столпотворении, которое царило в явно недостаточном для нескольких десятков экипажей помещении. Впрочем, что могла дать им разоренная, к тому же, видимо, не привыкшая к американским меркам Россия. Клод, болтавшийся неизвестно где, зачем-то разбудил его под утро и был задумчив, меланхоличен, как кислая сыворотка. Тиббетс хлопнул его по плечу:
— Надеюсь, все о’кей, Клод?
— Не надо, старина. Она очень несчастна… Ее маленького брата против воли увезли в Германию.
Тиббетс рассмеялся, еще с неприятным осадком на душе, оставшимся от сценки на танцульках.
— И только-то? Но это не помешало ей закрутить шашни с иноземцем, или, может, это узы союзничества?
— Не иронизируй, Пол. Все не так, Пол, все гораздо чище…
— Смотрите-ка, два невинных ангела… И что же, если бы, — Тиббетс снова засмеялся все с тем же ущемленным чувством, которое никак не мог побороть в себе, — если бы ты знал, где ее маленький брат, ты не сбросил бы на этот город бомбы?
Клод сузил чистые, совершенно трезвые глаза и твердо сказал:
— Да, я не сбросил бы на этот город бомбы.
Тогда он не понравился Тиббетсу. Но Клод Изерли был первоклассный летчик, и когда генерал Арнольд поручил Тиббетсу лично сформировать особую авиационную группу, он взял Клода.
И вот только что, при прощании, до того, как машина Клода ушла в непроглядную ночь, они побыли несколько минут вместе. Неимоверно, но в эти минуты Клод напомнил ему т о г о, прошлогоднего Клода, после тех танцулек на полтавском аэродроме… Впрочем, настоящие «танцульки» состоялись при возвращении в Италию: над германским городом, который они бомбили, зенитный снаряд сделал огромную дыру в машине Клода — чудом не отвалился хвост и не возник пожар, и то же чудо помогло Клоду дотянуть до Италии и сесть, пусть на запасной аэродром. Тогда Тиббетс не услышал от него по радио ни одного слова жалобы или тревоги, он проявил себя настоящим солдатом. Но вот только что там, на отсеченном стеклом кабины аэродромном бетоне, в нем снова почувствовалась некая «сосредоточенность духа», проще говоря, всегда отвергаемая Тиббетсом меланхолия. А Клод будто прочитал его мысли, кивнул ему с обычной своей предупредительностью:
— Все будет о’кей.
Странно, но в эту минуту, перед крайне сложным и трудным полетом, Тиббетса непривычно подтачивало глубоко внутреннее чувство, вроде охотничьей зависти к этому «интеллигенту»: тот был уже далеко, в начинающейся сразу за бетонкой, за буйной растительностью острова ночи, и при свете «восходящего солнца», — он усмехнулся, когда мысль запульсировала символикой при этих неожиданно зазвучавших в нем словах, — первым увидит цель… Но ничего, пусть летит… Он летит пустой, все доверено ему, Тиббетсу, и то, что должен сделать он, сделает он сам.