Марина Ахмедова - Уроки украинского. От Майдана до Востока
— А я бы — за пачку сигарет.
Я даю им гривны. Ополченец вскакивает со стула и, предупредив — «Подождите!» — уносится в сторону штаба. Через несколько минут оттуда приходит плотный мужчина, заросший темной щетиной.
— Дядя Федя, — хрипло представляется он, — помощник мэра Снежного. Вы им дали денег? Сколько?
— Пятьсот гривен.
— Не вопрос. Мы сейчас пойдем в магазин и купим все, что им нужно. Вы же не против, если я пойду с ними?
Вдруг порыв ветра опрокидывает стеллажи. С грохотом они падают на асфальт, выбивая и столбы пыли. Все вскакивают. Дядя Федя взмахивает автоматом. Видно, как по лицам пленных проходит испуг.
— Ребята! — выругавшись, кричит дядя Федя. — Мне еще не хватало, чтобы вас покалечило?!..А вы, я это заметил, — обращается ко мне, — вы подумали, что раз у меня автомат, то я кого-нибудь из них сейчас ударю.
Сказав это, он уходит в магазин, прихватив с собой старшего. Пленные молчат. Туда и сюда мимо них ходят горожане, отстукивая подошвами и каблуками свое отношение к ним.
— Почему так долго тянется процесс обмена? — с тоской спрашивает молодой. — Ну жили же мы раньше все вместе, и все было нормально. Мы даже в Майдане не принимали участия. Эх-х… — Его прерывистый вздох преодолевает камень, положенный на душу.
— Страха больше нет, — глухо говорит третий. — А сначала, вы себе не представляете, как мы боялись. Сейчас мы чувствуем только холод по ночам. У нас — одно одеяло на двоих.
— А вообще-то вы знаете, — впервые за все время обращается ко мне молодой ополченец, — тут в этом подъезде при обстреле одиннадцать человек погибло.
Пленные снова опускают головы. Возвращается дядя Федя и раскладывает на диване пакеты с пряниками, несколько блоков сигарет и бутылки кваса.
— А кока-колы не было, — говорит он. — Мы запретили американцам разрушать нашу печенку. В Снежном кока-кола больше не продается… У нас тут — шестьдесят пленных, — хрипло продолжает он. — Молитесь, чтобы их освободили до того, как перемирие закончится!
— А вы думаете, перемирие скоро закончится? — спрашиваю его.
— Вы издеваетесь надо мной?! Вы что, не знаете, как обстреливается сейчас Донецк?! Ну вы же это прекрасно знаете! Мы не претендуем на их сраную Украину! Это они орали на Майдане — «Донбасс нам не нужен!». Так пусть и не лезут к нам! Они сейчас заняты тем, что передислоцируют войска. И кто от этого выиграет? Олигархи? Они что, это пушечное мясо пожалеют? — показывает на пленных.
Ростов‑на-Дону. Итальянская кофейня. На соломенных креслах аккуратно сложены пледы. Адвокат Лившиц смотрит через стол глубокими темными глазами. На нем бледный свитер тонкой вязки. Стеклянные бутылки воды, поставленные рядом, бьются и звенят, когда он напирает на стол. Лившиц — еврей, подавший на администрацию города в суд за табличку, снятую с монумента Змиевской балки.
— Я — из тех, кто выжил, — говорит он. — Ну, выжил я. Меня могло бы и не быть, если бы мой отец не уехал на военные сборы, когда ему было семнадцать. Он попал бы в минское гетто. Вы знаете, что было такое историческое явление, как Холокост? — он улыбается.
— Почему вы улыбаетесь?
— А вы поймете, почему. История такова — в Ростов пришли нацисты, послали пленных красноармейцев вырыть ров. Потом они заявили, что в связи с участившимися случаями нападений на евреев, командование решило всех вывезти в другой район. Всем евреям надо к ним прийти и зарегистрироваться.
— И евреи им поверили?
— Конечно, поверили! Было несколько списков — трудоспособных, нетрудоспособных, ученых, музыкантов и прочих. Одиннадцатого августа все должны были явиться на сборный пункт. Их привели в балку и расстреляли. После войны в город вернулись родственники, они искали своих. Все время ходили в балку и складывали там камни. Весь город знал, что в балке расстреляли евреев. Всю жизнь город об этом знал. У моей жены там пять человек из семьи лежат. В 1975 году в балке поставили памятник и повесили табличку — «Здесь погибло свыше двадцати семи тысяч евреев». И так она висела до 2012 года. А потом ее втайне демонтировали и куда-то унесли. Мы забили тревогу. Нам сказали: «У нас многонациональная страна, а евреи опять себя выделяют. Теперь хотят захапать наш памятник». Да я бы с удовольствием отдал право иметь такие памятники кому угодно! Да мне вообще все равно, кто человек — еврей или чукча. Но если моего деда, которого я никогда не видел, расстреляли просто потому, что он — жидовская морда… Конечно, у меня психотравма второго поколения. И если кто-то начинает прятать свое еврейство, то у меня, наоборот, включается агрессия. Я взял и предъявил иск управлению культуры. Было массовое убийство евреев, и оно подлежит мемориализации, чтобы больше такого ни с кем не повторилось. Люди должны знать и помнить, что это — плохо. А если не будут, то уничтожение людей продолжится. Это же в башке должно сидеть — «Нельзя убивать людей! Нельзя убивать людей!», — говорит он и бутылки отвечают ему усиленным звоном. — Я предъявил иск сам, как частное лицо. Через некоторое время ко мне присоединились все еврейские организации города. Но мы проиграли это дело.
— Как вы думаете, что двигало вашими оппонентами?
— Если я скажу, что они просто сволочи, вас ведь это не устроит. Но не может интеллигентный человек разделять людей по национальностям.
— В балке расстреляли много тысяч евреев, — говорю я. — А сколько было немцев? Горожане не могли навалиться на немцев массой и помешать?
— Зондеркоманда «10 а» состояла из тысячи двухсот человек, из них шестьсот — водители, секретари, остальные — оперативный состав. Но скажите мне, может ли группа из шестисот человек прийти в незнакомый город, выявить евреев, собрать двадцать семь тысяч человек, построить их и расстрелять? К сожалению, расстреливали, то есть нажимали на курок наши мирные советские граждане. Селекция была проведена очень быстро. Только одна женщина с детьми спаслась — она спряталась в доме двести тринадцать на улице Горького. Но, как свидетельствуют архивы, некий Дмитриенко ее заложил и занял эту комнату сам. Я хотел найти этого Дмитриенко и посмотреть ему в глаза… А те вещи, которые остались после евреев, очень быстро появились на рынке. Одна пожилая женщина, жившая в поселке возле балки, мне рассказывала, что когда евреи шли по дороге, а их уже раздели, они поняли все, и женщины стали срывать с себя золото и бросать в землю. Потом местные мальчишки его там собирали. Даже термин такой был — «жидовское золото». Разве не знали горожане, кто и кого куда ведет? Но для того, чтобы вмешаться, нужна смелость… Неужели вы искренне меня спросили, почему никто из горожан не заступился?
— Я искренне спросила.
— Тогда я вам скажу, какой самый страшный урок я вынес из этого дела… Если сейчас это случится снова, будет то же самое — никто не вступится. Откуда я знаю, почему?! Проблема — в нас самих. Когда советские войска заняли Германию, немцев насильно сажали в кинозал, и они час-два смотрели кадры из Освенцима, из Майданека. У них огромный комплекс вины выработали. Они покаялись и каждый год говорят: «Простите!» А у нас никто никогда не сказал, что тридцать седьмой год — это плохо. Нам надо признать, что мы за идею губили людей. Нельзя губить людей. Нельзя.
В просторной кухне деревенского дома за столом сидят брат и сестра. Сестра старше брата лет на десять. Ее лоб схвачен косичкой. Рядом с ними на диване — раскрасневшаяся мать. Филипп — пограничник. Полтора месяца назад он вернулся из плена.
— Я получил телеграмму из Львова — прибыть к девятому июля в бердянский пограничный отряд, — начинает он по-украински. — Поехал во Львов, купил билет, сел на поезд «Львов — Мариуполь», позвонил маме…
— За минуту до отправки! — перебивает сына мать. — Ему руководство не сказало, что уже пятый день в Донецке снимают с поездов!
— Когда он попал в плен, — теперь говорит сестра, — я думала, только шоб не били его. Лучше пусть бьют меня. Мне было двенадцать, когда он родился. Я с детства родителям истерики закатывала, что у всех есть братья и сестры, а у меня никого нет. Я выпросила себе его.
— Просто ее дед не любил, — говорит Филипп. — У него было три дочки и один сын. А у сына тоже дочка родилась.
— Папа помер, когда Филиппу десять лет было, а у меня — уже своя семья. Мама садилась на маршрутку, и каждый день привозила брата ко мне. Я его вырастила.
— Когда поезд прибыл в Донецк, я увидел в окно хлопцев с автоматами, — продолжает Филипп. — Сначала подумал, что наши, но когда увидел, что на каждом — георгиевская ленточка, понял, что это совсем не наши. Я, как был в шортах и тапочках, побежал. Но бежать было уже некуда — возле моего купе стоял дядька с автоматом. Началась проверка документов, а у меня было два рюкзака. Тот, что с формой, я спрятал. Дядька открыл мой паспорт — «Ой, Львовская область! Ты шо сюда едешь?». Я говорю: «Отдыхать». Он спрашивает: «А ты не знаешь, что у нас тут война?». Я говорю: «Да мне параллельно!». Он: «Ах, тебе параллельно…». Начал вещи обыскивать. А я себе сижу. Потом еще один пришел. Я не показывал, что мне страшно, но руки сильно тряслись. Я не знал, что будет дальше. Я думал, они меня отпустят. Он нашел другой рюкзак, открывает — там форма и войсковая квитанция. Он: «Да ты военный. Какие войска?». Я говорю: «Инспектор пограничной службы». Он говорит: «Пойдешь с нами». Я только хотел взять телефон, позвонить, но они его забрали и посадили меня в автобус. По дороге в него я трохи нахапал по шее. В автобусе еще двадцать человек было. Я все равно думал — сейчас все закончится, и я пойду назад. Поэтому сначала я возбухал: «За что меня задержали?». Они: «Парень, ты не понял, куда попал». «Я понял, куда я попал, но…», — со злостью в голосе говорит он, останавливается и тяжело дышит. — Они стали меня бить и снимать то на телефон. Потом стали бить серьезно, и тогда я понял, что не надо ничего говорить, просто молчал. Они меня били, потом мне стало дуже себя шкода, и я просто заплакал. Они говорили: «Ты укроп. Ты приехал убивать наших жинок и детей». После того мне стало погано, и я отключился. Они похлопали меня по щекам, облили водой. Сказали, чтобы я собрал свои разбросанные вещи. Они отвезли меня в ихнюю часть. Там уже не было рукоприкладства, но морально принижали сильно. Я думаю, с собакою краше водятся. Они приходили и каждый день… — он оборачивается на мать. — Вы можете выйти? — спрашивает нетерпеливо.