Артем Драбкин - Мы дрались против «Тигров». «Главное – выбить у них танки!»
– Кроме пулемета другое оружие у вас было?
– Нет. Пистолет мне не полагался. У второго номера был карабин. У него и у меня по противотанковой гранате и по две ручные гранаты. Противотанковые я ни разу не бросал, а ручные приходилось. На Северо-Западном фронте, когда наступали, артиллерии мало, наши применяли ампулометы. Ночью красиво – такие огненные шары летают. Их использовали перед ночными атаками, чтобы поджечь строение и создать ориентир.
Числа 20 января мы были выведены в лес под городом Клин. Наша 1-я Ударная армия перебрасывалась на Северо-Западный фронт. В конце января 1942 года мы на машинах проехали примерно километров 200 по Ленинградскому шоссе, а потом пешком ночами шли к фронту. Наша армия должна была содействовать окружению Демьянской группировки немцев. Бои шли днем и ночью. Танков, артиллерии, авиации было мало. Немецкая авиация господствовала. Нас в основном сопровождали 45-миллиметровые орудия. Мы говорили: «Что же вы огонь не ведете?» – «А у нас три снаряда на пушку в день». Когда мы шли в атаку, они – пу-пу и все. Сильного огневого прикрытия не было. Небольшой минометный или артиллерийский налет, а потом шли в атаку. Все время перемещались лесными дорогами. Трактор тянул треугольник из бревен, прочищал дорогу. По обочинам образовывались снежные валы, высотой метра полтора. Мы шли по этой дороге, обстреливали нас, конечно. Пули свистели. Сосредотачивались у населенного пункта. Брали. Потом двигались дальше. Все время лесами. По хорошим дорогам мы вообще не шли. С конца января по конец февраля мы дошли до Рамушева и отрезали Демьянскую группировку. После этого нас перебросили под Старую Руссу и приказали взять ее к 23 февраля, ко дню Красной Армии И мы с 23 по 27 февраля пытались ее взять… По три-четыре атаки днем, а ночью опять атаки. Потери были очень большие. Я таких кровопролитных боев, как на Северо-Западном фронте, потом очень мало встречал.
– Зимой 41-го года вши были?
– В боях под Москвой мы не мылись полтора месяца. Только в середине января нас отвели, поставили какую-то палатку. Старшина лично раздал литр горячей воды и два литра холодной. Ну, это только лицо помыть. Правда, белье сменили. Под Старой Руссой 2 февраля вступили в бой, а 27 февраля меня ранило. Все это время никакой бани, ничего. Так что вшей было столько, что можно было экспортировать. Всю Европу бы завалили. После боя такой зуд – ужас! Руку запустишь, пригоршню вытащишь и кому-нибудь: «Махнемся?!» В костер бросишь, они трещат…
А вот уже в 1943-м, когда я попал на фронт после ранения командиром взвода, а потом батареи «сорокапяток», нас раз в десять дней отводили в тыл или полком, или побатарейно. Там мы мылись, меняли белье. Ни летом, ни зимой вшей не было – забыли мы о них до Корсунь-Шевченковской операции. Там тылы отстали и опять завелись насекомые. Ну мы как делали? Село занимали. Старшина привозил чистое белье. Мы старое снимали, в кучу, и поджигали. Украинки причитают: «Господи, не бросайте, не жгите, отдайте нам. Мы выстираем, побьем этих вшей». Верхнюю одежду прожаривали в бочках с водой.
– Водку давали?
– Водку я на войне не пил, хотя давали по 100 грамм перед боем, если старшина успевал ее подвезти. Пожилые ее пили, а я свою менял на сахар. Опытные фронтовики говорили, что пить перед боем нельзя – если ранит, то замерзнешь. Вот выйдешь из боя – выпей. Но пока ты выйдешь из боя, старшина тебе уже выпить не оставит. Он там свои дела делал. Как он там раскладывал, я не знаю, но видел, что в роте может тридцать человек, а заявка подавалась на восемьдесят.
А уже в 44—45-м году зачем нам водка? Вина было много. Есть захочешь, выпил стакан вина и вроде голода не чувствуешь. У ординарцев всегда было вино во фляжках. Но вусмерть никто не напивался.
– Какое было отношение к пленным в этих боях?
– Приказ был строгий, ни в коем случае не издеваться, не бить. Когда они безоружные, смелых сразу много появляется… С ненавистью на них смотрели. И они на нас также. У них в основном под Москвой молодые мальчишки были и чуть постарше. Это потом уже пожилые у них пошли. Особенно в 44—45-х годах.
Так вот, 27 февраля я был тяжело ранен в ночной атаке. Днем сходили в атаку– неудачно. Вторая атака – опять большие потери, назад вернулись. Отбили немецкую атаку. Еще в две атаки сходили. Все безрезультатно. В эти атаки ходил, ни о чем не думал, а часов в 12 ночи нас опять подняли, и чувствую – неохота. Я не думал о смерти, но нехорошо мне было, почувствовал – что-то со мной случится… Непосредственно перед броском в первую траншею я вел огонь из пулемета, и стали мины бросать. Две мины взорвались. Я понял, что меня засекли, и в тот момент, когда я пытался переменить позицию, раздался взрыв. Я только пламя увидел и получил такой сильный удар в бок, как будто сзади меня ударили прикладом или дубиной. Я потерял сознание. Очнулся, смотрю на небе звезды… и тихо так… отдельная стрельба идет. Я лежу в непосредственной близости от немецкой позиции. Мы пошли в атаку в 12 часов ночи, около 3 часов какой-то легкораненый наш боец полз. Я тихо позвал его. Он подполз. Говорит: «Братишка, живой?» – «Живой. Помоги, друг». Из моей противогазной сумки он достал полотенце, сверху маскхалата меня перевязал. Крови я потерял много – осколок мины, как потом выяснилось, сломав три ребра, застрял в нижней доле легкого. Он говорит: «Обнимай меня». Я за шею его обнял, и мы поползли. Сколько-то мы проползли. А на этом поле столько убитых было, что трудно было ползти. Я говорю: «Слушай, что мы мучаемся, ползем. Подними меня на ноги». – «Так убьют». – «Ничего не убьют. Мы встанем и пойдем». Он поднял меня. Из-за страшной боли я не мог выпрямиться. И мы пошли. А он был пожилой, какой-то пугливый. Чуть стрельнут– он сразу ложится. Я говорю: «Не падай, мы не встанем. Пули, которые свистят, они уже мимо пролетели». Метров пятьсот прошли до реки Ловать. Не помню, как скатились с крутого берега – сознание вырубалось. На берегу подошел санинструктор, сделал укол, посмотрел: «О-о-о, с 1-го батальона, 1-я рота – Рогачев, последний ветеран. Совсем мало народа осталось…» Меня на волокушу положили, и немецкая овчарка повезла меня через заснеженное поле в Нижнее Рамушево. Там погрузили на машину и в армейский госпиталь. В госпитале попытались вытащить осколок, но не смогли и отправили во фронтовой госпиталь. До него сначала ехали лесами по лежневке на бортовой машине ЗИС-5. Нас, раненых, погрузили, накрыли теплыми одеялами, к ногам химические грелки положили и повезли. Трясло нас на ухабах ужасно. Каждая кочка в боку отдавалась страшной болью, а ехали километров 50–60 до станции Акулово. Ребята стонут, кричат… Привезли на станцию ночью. Положили рядком возле железнодорожной насыпи на носилках. Когда в армейском госпитале мне операцию делали, все обмундирование срезали, а перед отправкой одели в какую-то гимнастерку. Ходит капитан с фонариком, определяет, кого куда. В этом поезде было два кригеровских вагона (пассажирские вагоны с подвесными сетчатыми койками) для командиров, а четыре теплушки для рядового и сержантского состава. Когда она ко мне подошла, а у меня сознание было в тумане, спросила – я ничего не понимаю и не слышу. Она фонариком посветила, а гимнастерка, которая на мне была одета, с черным квадратиком от кубаря в петлице. Видно, она была с какого-то младшего лейтенанта. Она говорит: «Его в кригеровский». И меня как командира положили в пассажирский на вторую койку.
Отъехали мы от станции под утро, а через час-полтора налетели «мессершмитты». Повредили паровоз, убили или ранили машиниста и разбомбили два последних вагона, в которых были раненые, медсестры и врачи. Большие были потери. Потом стояли, ждали, пока за нами не пришел паровоз.
Привезли меня в Ярославль. Я там лежал месяц. Врачи пытались опять сделать операцию, но ничего у них не получалось – все время шло нагноение, кровь. Я постепенно терял силы, и они, видать, чтобы на себя грех не брать, отправили меня подальше в тыл, в Новосибирск. Положили меня в городскую больницу на Красном проспекте, дом номер 3, что напротив обкома партии. В этом госпитале я пролежал до 15 августа 1942 года. Поначалу я лежал в общей палате, в которой было примерно десять человек, а потом, когда я стал доходить и перестал есть, меня перевели в отдельную маленькую комнатку помирать. В этот госпиталь приезжали квалифицированные хирурги из госпиталя Бурденко и делали сложные операции. И вот какой-то хирург приехал. Стал делать обход. Говорит: «А здесь кто?» – «Безнадежный». – «Покажите его историю». – «Ну-ка, давай его на операционный стол». Я помню операционный стол, а потом уже очнулся в палате. Врач отрезал нижнюю часть левого легкого, в котором был осколок. Когда пришел в себя, я увидел на столе тарелку с манной кашей. Мне есть захотелось, я взял ложечку и потихоньку стал есть. Няня пришла, посмотрела: «Батюшки, он кашу съел. Значит, жив будет». Побежала к врачу. Через неделю меня перевели в общую палату. Там обрадовались: «А-а-а, Сашка пришел с того света!» И хотя я довольно быстро пошел на поправку, но у меня начался остеомиелит, и гной продолжал сочиться из ранки.