Вячеслав Пьецух - Дурни и сумасшедшие. Неусвоенные уроки родной истории.
То ли дело в России: Нил Сорский — своё, Иосиф Волоцкий — своё, а вокруг «от колоса до колоса не слыхать бабьего голоса», воронье кружит над чахлыми деревеньками в пять дворов, татары едут жнивьем на мохнатых своих лошадках, далеко слышится песня русачка, сидящего на завалинке, жалкая и безнадежная, как объявление на разъезд.
Накануне воссоединения России с Европой, то есть в последние допетровские десятилетия, хозяйство, вооруженные силы, администрация и общественные институты нашей страны находились в таком бедственном положении, что она уже не входила в число цивилизованных государств. Из реформ же Петра Великого мы извлекаем в частности тот урок, что у нас «поздно» равняется «никогда».
Действительно, воссоединиться-то мы воссоединились, но европейцами от этого не сделались, и по-прежнему основным законом у нас было беззаконие, грабливали на больших дорогах, обирали по казенным местам, и до того крепка оказалась московская закваска, что сам просветитель Петр сажал своих противников на кол, а после долго еще рвали ноздри и резали языки. Этот государь и награждать умел, но, кажется, напрасны были усилия строгости и любви: ближайший его сподвижник, светлейший князь и генералиссимус Александр Меншиков, наворовал столько казенных денег, что его состояние значительно превышало государственный бюджет, а безмерно любимая жена, императрица Екатерина Алексеевна, изменила ему с полковником Монсом, — случай первый, последний и немыслимый при статусе русских императриц. Генерал-прокурор Ягужинский прямо заявлял в Сенате, что на Руси казнокрадствуют все, только не все попадаются, и конца этому занятию не видать.
Видимо, еще при Иване Грозном, а то в Смутное время, что-то сломалось в нашем генетическом аппарате, и мы никак не починимся по сей день. Между тем из-за этой внутренней неполадки и все реформы новейшего времени обречены в лучшем случае на половинчатость, в худшем случае — на провал. Вот восстановили у нас было мировые суды, но, говорят, деньги, отпущенные на это дело из казны, по пути растаяли без следа.
Впрочем, еще неясно, какой именно человеческий тип благоприятствует истинному прогрессу: то ли они, которые не берут взяток, узки и скучноваты; то ли мы, которые без царя в голове, вороваты и широки.
Наш первый профессиональный литератор Михаил Васильевич Ломоносов, открывший историю новой русской словесности «Одой на взятие Хотина», вообще считал себя ученым, а свое стихотворчество — баловством. Однако граф Кирилла Разумовский, тогдашний президент Академии наук, ему говорил:
— Брось ты, Михайла Васильевич, свои дурацкие опыты! Ты же великий российский сочинитель — пиши стихи!
— Все-таки дозвольте, граф, также и наукой заниматься, — отвечал ему Ломоносов, — хотя бы на досуге, заместо больярду…
Президент на это, бывало, накуксится и молчит.
В науке Михаил Васильевич особых высот не достиг, из стихов его достойны замечания только строки: «Открылась бездна, звезд полна,/ Звездам числа нет, бездне дна», — всю свою жизнь жестоко воевал с русскими и немецкими оппонентами, пил горькую, умер пятидесяти четырех лет от роду и остался в родной истории первым русским ученым-естествоиспытателем, который на досуге писал стихи.
Это не удивительно, что викинги, придя господствовать в восточные славянские земли, уже через поколение обрусели; их было так немного, что они скоропалительно растворились среди на редкость плодовитых полян, древлян, кривичей и прочая, и ничего-то от них не осталось, кроме самоназвания нашего государства — Русь. На самом деле то удивительно, что после воссоединения России с Европой, последовавшего в начале XVIII столетия, мы как нация, как феномен не исчезли с лица земли.
Это потому удивительно, что вольные и невольные сподвижники Петра развели на Руси губительную пропасть иноземных понятий, обычаев, учреждений, слов, непосредственно иноземцев, которые до неузнаваемости изменили физиономию нашей государственности и старомосковскую нашу жизнь. Уже цвет нации говорил и писал исключительно по-французски, природную одежду носило одно податное сословие, то есть простонародье, топонимика пошла сплошь немецкая (это среди великорусских-то пажитей и болот, хотя и у французов есть свой Шербург, а у немцев Сансуси), явились еретические музыка и театр, хлеб насущный пошел в уплату за кёльнскую воду и фламандские кружева. Но то-то и поразительно, что в конце концов не русские онемечились, а наши немцы обрусели, и вот даже не петербургские балерины танцевали а-ля франсэ, а парижские — а-ля рюс. И уж на что евреи — блюстители своей крови, и те понабрали себе русских фамилий и до того прониклись отечественной культурой, что каждый третий великий русский поэт — еврей.
Надо полагать, нашему национальному духу свойственна редкостная, исключительная живучесть, а наша жизнь отличается каким-то невнятным, но настоятельным обаянием, способным вносить коррективы в кровь. Характер этого обаяния действительно трудно поддается анализу, но среди очевидных его векторов — высокий стиль человеческого общения, литература, идеализм, конструктивная леность как особая благодать.
Впрочем, все равно обидно: со времен Владимира Мономаха ведущие европейские народы ушли от нас так далеко вперед, что подавляющее число понятий из современной жизни обозначается у нас словом, имеющим иноязычный корень и вчуже звучащим дико, как у юкагиров наше «среднеарифметическое» или «шкаф». Да еще нынешние купчики из бывших урок и комсомольских работников перенасытили наш язык нелепыми англо-саксонизмами, так что не всегда поймешь, на каком-таком языке газета пишет, на каком радио говорит. А ведь над этой поселковой паракультурой еще Гоголь издевался сто пятьдесят лет тому назад, да вот беда: урка и комсомольский работник про Гоголя максимум что слыхал.
Одна надежда остается на неискоренимую нашу русскость, которая пережила и хана Бату, и петровские реформы, и немецкий социализм; Бог даст, и нынешних купчиков она как-то переживет.
Есть такое суеверие, будто бы наш соотечественник — существо несвободное по своей природе, поскольку он вечно раболепствует перед властями предержащими и его многотерпению нет конца. Это совсем не так.
Вот давно сложилось в России одно крайнее неудобство, которое способно отравить жизнь, именно: у нас закон неписан, то есть законы-то есть, с «Русской правды» Ярослава Мудрого понаписано множество разных законов, но в то же время их как бы нет. Например, с древности, а особенно после того как мы собезьянничали модель европейской государственности, никакой русский закон не находился в таком небрежении, как закон о преемственности власти, сиречь первейший закон страны. Петр Великий отошел от обычного права и самолично сочинил закон о престолонаследии, однако как раз вопреки этому закону на трон села его жена. И прежде Петра государством противозаконно управляла матушка-царица Наталья Нарышкина, про которую князь Куракин говорил, что она была «женщина ума смирного, править некапабель», и много позже царем должен был стать младенец Иван VI, но престолом хищнически завладела цесаревна Елизавета, и Николая II полагалось сменить Алексею II, но тут как раз подоспели большевики.
Как же государство хочет, чтобы его граждане, то есть мы, всячески труждающиеся и обремененные, добывающие хлеб в поте лица своего, неукоснительно исполняли законы этого самого государства, если оно ими первое и манкирует, и, например, ни за что не засадит в холодную премьер-министра, который обидел наше казначейство на миллиард. А Иванова-Петрова-Сидорова государство норовит сгноить в тюрьме за беремя дров… Недаром мы искони живем так, словно в нашей стране вовсе нет никаких законов или, по крайней мере, они писаны не про нас. Эта позиция, конечно, может всякую отравить жизнь, но зато она подразумевает такую внутреннюю свободу, с которой не идут в сравнение никакие свободы, дарованные извне. И правда: средневзятый немец не может не работать и ему претит воровать в силу родовой заповеди, а наш человек настолько свободен, всецело и безбрежно, что он может работать, а может и не работать, может воровать, а может не воровать.
Россия — это и для нас самих загадка, для русаков, хотя бы по той причине, что наша родная история возбуждает множество «почему», на которые только изредка находится соответствующее «потому».
При Алексее I Тишайшем часы в России считались восьмым чудом света, приговаривали к смертной казни за изъятие человеческого следа и производство над ним злонамеренной ворожбы, гражданские доблести были таковы, что казнокрадство считалось естественным, как личная гигиена, не всякий дворянин умел написать свое имя, и по весне Москва превращалась в северную Венецию, потому что по ней ни конному было не проехать, ни пешему не пройти. И ходу вовне нам было только в сторону Северного сияния, и последним оплотом континента считались Соловецкие острова. Словом, такая это была варварская, убогая, никому не интересная страна, что иностранные посольства нас посещали реже землетрясений, которые у нас не случаются без малого никогда.