Лев Троцкий - История русской революции. Том I
Из сказанного ясно, насколько фиктивен был социализм обеих демократических партий; но это вовсе не значит, что их демократизм был действителен. Наоборот, именно худосочие демократизма и нуждалось в социалистической маскировке. Русский пролетариат вел борьбу за демократию в непримиримом антагонизме с либеральной буржуазией. Демократические партии, шедшие в блоке с либеральной буржуазией, должны были неизбежно вступить в конфликт с пролетариатом. Таковы социальные корни дальнейшей жестокой борьбы между соглашателями и большевиками.
Если свести очерченные выше процессы к их обнаженной классовой механике, которой, конечно, не сознавали до конца участники и даже руководители обеих соглашательских партий, то получится такое примерно распределение исторических функций. Либеральная буржуазия уже не могла овладеть массой. Поэтому она боялась революции. Но революция была нужна для буржуазного развития. От цензовой буржуазии отделились два отряда, состоявшие из младших ее братьев и сыновей. Один из отрядов направился к рабочим, другой – к крестьянам. Они пытались привлечь тех и других к себе, искренне и горячо доказывая, что они – социалисты и враждебны буржуазии. Таким путем они, действительно, приобрели значительное влияние в народе. Но очень скоро действие их идей переросло через их головы. Буржуазия почувствовала смертельную опасность и подала сигнал тревоги. Оба отделившихся от нее отряда, меньшевики и эсеры, дружно откликнулись на призыв старшего в семье. Перешагнув через старые разногласия, они стали плечом к плечу и, повернувшись спиною к массам, бросились на помощь буржуазному обществу.
Социалисты-революционеры, даже по сравнению с меньшевиками, поражали рыхлостью и дряблостью. Большевикам они во все важные моменты казались просто кадетами третьего сорта. Кадетам они представлялись третьесортными большевиками. Место второго сорта в обоих случаях занимали меньшевики. Зыбкость опоры и бесформенность идеологии вели к соответственному личному отбору: на всех эсеровских вождях была печать недоделанности, поверхностности и сантиментальной ненадежности. Можно сказать безо всякого преувеличения: рядовой большевик проявлял больше проницательности в политике, то есть в отношениях между классами, чем самые прославленные эсеровские вожди.
Не имея устойчивых критериев, эсеры проявляли склонность к нравственным императивам. Незачем пояснять, что моралистические претензии нисколько не препятствовали проявлять в большой политике мелкое плутовство, столь вообще характерное для промежуточных партий без устойчивой опоры, ясной доктрины и подлинного нравственного стержня.
В блоке меньшевиков и эсеров руководящее место принадлежало меньшевикам, несмотря на то что бесспорное численное преобладание было на стороне эсеров. В этом распределении ролей сказывались на свой лад гегемония города над деревней, перевес городской мелкой буржуазии над сельской, наконец, идейное превосходство «марксистской» интеллигенции над интеллигенцией, которая держалась истинно русской социологии и кичилась скудостью старой русской истории.
В первые недели после переворота ни одна из левых партий, как мы уже знаем, не имела в столице своего настоящего штаба. Общепризнанные вожди социалистических партий находились в эмиграции. Вожди второго ряда передвигались к центру с Дальнего Востока. Это создавало у временных руководителей осторожное и выжидательное настроение, толкавшее их ближе друг к другу. Ни одна из руководящих групп не доводила в эти недели своих мыслей до конца. Борьба партий в Совете носила крайне мирный характер: дело шло как бы об оттенках внутри одной и той же «революционной демократии». Правда, с приездом из ссылки Церетели (19 марта) советское руководство совершило довольно резкий поворот вправо, в сторону прямой ответственности за власть и за войну. Но и большевики к середине марта под влиянием прибывших из ссылки Каменева и Сталина взяли резко вправо, так что дистанция между советским большинством и левой оппозицией к началу апреля стала, пожалуй, меньше, чем была в начале марта. Настоящая дифференциация началась несколько позже. Можно даже назвать ее точную дату: 4 апреля, на другой день после прибытия Ленина в Петроград.
Партия меньшевиков имела во главе разных своих течений ряд выдающихся фигур, но ни одного революционного вождя. Крайнее правое крыло, возглавлявшееся старыми учителями русской социал-демократии: Плехановым, Засулич, Дейчем, – стояло на патриотической позиции еще при самодержавии. Как раз накануне Февральской революции Плеханов, плачевно переживший себя, писал в американской газете, что стачки и другие виды борьбы рабочих в России являлись бы теперь преступлением. Более широкие круги старых меньшевиков, в их числе такие фигуры, как Мартов, Дан, Церетели, причисляли себя к лагерю Циммервальда и отклоняли от себя ответственность за войну. Но интернационализм левых меньшевиков, как и левых эсеров, прикрывал в большинстве случаев демократическую оппозиционность. Февральская революция примирила большинство этих «циммервальдцев» с войной, в которой они отныне открыли оборону революции. С наибольшей решимостью встал на этот путь Церетели, тянувший за собой Дана и других. Мартов, встречавший начало войны во Франции и прибывший из-за границы только 9 мая, не мог не видеть, что его вчерашние единомышленники пришли после февральского переворота к тому, с чего Гед, Самба и другие начали в 1914 году, когда взяли на себя защиту буржуазной республики против германского абсолютизма. Став во главе левого крыла меньшевиков, которому не удалось подняться до сколько-нибудь серьезной роли в революции, Мартов оставался в оппозиции к политике Церетели-Дана, противодействуя в то же время сближению левых меньшевиков с большевиками. От имени официального меньшевизма выступал Церетели, за которым шло несомненное большинство: дореволюционные патриоты без труда объединились с патриотами февральского призыва. У Плеханова была, однако, своя группа, совершенно шовинистическая, стоявшая вне партии и даже вне Совета. У фракции Мартова, не покидавшей общей партии, не было своей газеты, как не было и своей политики. Как всегда во время больших исторических событий. Мартов безнадежно растерялся и повис в воздухе. В 1917 году, как и в 1905-м, революция почти не заметила этого выдающегося человека. Председателем Петроградского Совета, а затем и Центрального исполнительного комитета почти автоматически оказался председатель меньшевистской фракции в Думе Чхеидзе. В свои обязанности он стремился вкладывать весь запас своей добросовестности, прикрывая постоянную неуверенность в себе незамысловатой шутливостью. На нем лежала неизгладимая печать его провинции. Горная Грузия, страна солнца, виноградников, крестьян и мелких дворян, с небольшим процентом рабочих, выдвинула широкий слой левой интеллигенции, гибкой, темпераментной, но в подавляющем большинстве своем не поднимавшейся над мелкобуржуазным горизонтом. Во все четыре Думы Грузия посылала депутатами меньшевиков, и во всех четырех фракциях ее депутаты играли роль лидеров. Грузия стала Жирондой русской революции. Если жирондистов XVIII века обвиняли в федерализме, то жирондисты Грузии, начав с защиты единой и неделимой России, закончили сепаратизмом.
Наиболее выдающейся фигурой, выдвинутой грузинской Жирондой, являлся, несомненно, бывший депутат второй Думы Церетели, который немедленно по прибытии из ссылки возглавил не только меньшевиков, но и все тогдашнее советское большинство. Не теоретик, даже не журналист, но выдающийся оратор, Церетели был и остался радикалом южнофранцузского типа. В условиях парламентской рутины он чувствовал бы себя как рыба в воде. Но он родился в революционную эпоху и отравил себя в юности дозой марксизма. Во всяком случае, из всех меньшевиков он проявил в событиях революции наибольший размах и стремление сводить концы с концами. Именно поэтому он больше других содействовал крушению февральского режима. Чхеидзе всецело подчинялся Церетели, хотя моментами и пугался его доктринерской прямолинейности, сближавшей вчерашнего революционера-каторжанина с консервативными представителями буржуазии.
Меньшевик Скобелев, обязанный свежей популярностью своему положению депутата последней Думы, производил, и не только вследствие своей внешней моложавости, впечатление студента, играющего на домашней сцене роль государственного человека. Скобелев специализировался на тушении «эксцессов», устранении местных конфликтов и вообще практическом замазывании щелей двоевластия, пока он, в злополучной роли министра труда, не был включен в майское коалиционное правительство.
Влиятельнейшей фигурой среди меньшевиков был Дан, старый работник партии, считавшийся всегда второй фигурой после Мартова. Если меньшевизм вообще впитал в кровь и плоть нравы и дух немецкой социал-демократии эпохи упадка, то Дан прямо-таки казался членом немецкого партийного правления, Эбертом меньшего масштаба. Немецкий Дан с успехом провел через год в Германии ту политику, которая в России не удалась русскому Эберту. Причина, однако, не в людях, а в условиях.