В поисках грустного бэби - Василий Павлович Аксенов
Из американских славистов никто, пожалуй, так хорошо, как Карл, не понимал русской литературной среды. Он, в частности, улавливал некоторую этой среды «шпанистость» и даже сам был как бы тронут слегка этой «шпанистостью», во всяком случае, никогда не говорил о своем предмете ни с выспренними придыханиями, ни с академической холодностью, а вот артистическим матюком пускал нередко и с удовольствием.
Употребление этих выразительных средств, кстати сказать, и русской-то пишущей братией нередко выглядит курьезно, из предмета стиля они то и дело становятся неуместным попердыванием. Карл с удивительной для иноязычного человека тонкостью чувствовал русский литературный стиль и никогда его не терял.
К середине семидесятых годов Профферы, по сути дела, стали полноправными членами нашей среды. В Москве говорили о них не как о каких-то отвлеченных заморских меценатах, а как о своих, как о «ребятах». «На днях ребята звонили, снова к нам собираются…» — «Ребята хотят выпустить полного Булгакова…» и т. д.
Проникновение этих двух типичных «мид-вест» американцев в русскую культурную среду было настолько глубоким, что они даже в конце концов почувствовали тот легкий «напряг», который всегда существовал между артистическими общинами Москвы и Ленинграда. Ища в канальных жителях наследников Серебряного века, Карл и Элендея все же чувствовали и некоторый периферийный ущерб, дымок смердяковщинки и вздор иных псевдоклассических претензий. С другой стороны, и Москва ими не идеализировалась, с ее склонностью к конформизму, гедонизму и говнизму. Все, однако, поглощалось необъятной страстью к русской литературе, которая (выпуск знаменитой «тишэтки») «лучше, чем секс», не говоря уже о рок-н-ролле. Великие вдовы нашей словесности Надежда Яковлевна Мандельштам, Елена Сергеевна Булгакова, Мария Александровна Платонова были в фокусе этой любви. Уж и Бродский казался Карлу хрупким гладиолусом невского побережья. Соколов был заброшенным птенцом Набокова, сам Набоков подплывал к «Ардису», как великолепнейший айсберг, Лолита наверху, пять Лолит под поверхностью; все это, конечно, не совсем так, но и не совсем не так.
Однажды я видел, как Карл разговаривал с двумя московскими писателями об издании их книг. Рядом с затертой, второго разбора, джинсовостью писателей он выглядел как настоящий заморский книжный делец — отличный костюм в полоску, крепчайший башмак, поза всегда расслабленная, как у баскетболиста в раздевалке, в глазах, однако, светилось полное отсутствие деляческих качеств — светящееся отсутствие, хм, — сопровождаемое присутствием любовного чувства, но не к объектам беседы персонально, а к нашей общей теме. Ключевой момент — беседа с двумя источниками словесности, попытка спасти их от загнивания в подполье.
Будь Карл Проффер дельцом, он, наверное, иначе поставил бы свое предприятие и, возможно, прогорел бы на этом. Такой малотоварный предмет, как русская литература, вряд ли выстоял бы на деловой смекалке и на торговой инициативе, ему потребны были иные, более аморфные качества, какие-то неясные сочетания артистичности и университетскости, приверженности к словесной игре, расхлябанного энтузиазма, чего-то еще, назовите это хотя бы среднезападной чудаковатостью.
Я услышал о Профферах впервые от Раи Орловой и Льва Копелева году, кажется, в 71-м. Тогда мы были соседями по лестничной клетке в аэропортовском кооперативе в Москве, теперь мы соседи по изгнанию — они живут на берегу Рейна, я — на берегу Потомака. Они мне показали первый ардисовский сборник «Russian Literature» и первый репринт — кажется, «Котик Летаев» Андрея Белого.
— Вот такие ребята, — с энтузиазмом восклицали Рая и Лев, — вот такие американские молодцы! Поставили у себя в гараже наборную машину и открыли издательство, первое американское издательство русской литературы!
— А кто же они такие?
— Молодые профессора Мичиганского университета, оба красавцы, а Элендея просто неописуемая красавица!
Так с массой восклицательных знаков, что в те времена еще не казалось перебором, пришла эта первая информация об «Ардисе».
— Милое начинание, ничего не скажешь, — кажется, пробормотал я, разумеется, даже не представляя себе, что это милое начинание, по сути дела, предложит альтернативный путь целому направлению или, лучше сказать, всей волне вольной современной русской литературы.
К тому времени в Советском Союзе уже окончательно установилось то, что принято называть «второй культурой», или «литературно-художественным подпольем». Возникшая на откате оттепели, пишущая братия уже не пряталась по углам и не закапывала сочинений на садово-огородных участках, а, напротив, собираясь кучками, под портвейн, громогласно читала свои вирши и прозаические опусы, провозглашала новых гениев. Среди богемной графомании иногда и в самом деле возникало интенсивное излучение основательных талантов, вроде поэтов Евгения Рейна, Генриха Сапгира и прозаика Венедикта Ерофеева. Да и у официальных «противоречивых авторов» в ящиках стола накапливалось все больше так называемой «нетленки», то есть вещей, негодных для советского тлена, предназначенных как бы для другой, более осмысленной литературной жизни; многие писатели, хватившие славы в начале шестидесятых, становились «непроходимцами». Сужу по себе: продолжая, так сказать, развиваться в качестве писателя, я уходил все дальше от поверхности советской литературы, на поверхности же деградировал, там оставалось все меньше «написанного Аксенова» — две трети, половина, треть, узкий месяц… У Битова его лучший роман «Пушкинский дом» кусочками выбрасывался на поверхность под видом рассказиков и эссе, основная же глыба покоилась в глубине. Искандер из своего «Сандро» тоже выкраивал кусочки на прокорм, между тем как эпос все великолепнее разрастался.
Выход для всей этой культуры был только один — за рубеж. Забросить за бугор — такое стало бытовать популярное выражение. Однако печататься в русских эмигрантских изданиях вроде «Граней», «Посева» и позже «Континента» означало вставать в открытую конфронтацию к режиму, на это решались только политически детерминированные люди. Художественное подполье колебалось, и не только по своей обычной и вполне нормальной трусоватости, но и по подсознательному отталкиванию от какой бы то ни было политической ориентации, то есть по анархичности самой своей природы.
Появление независимого, неэмигрантского, но американского, да и не просто американского, но университетского издательства, основным критерием которого стала художественность, предлагало уникальную альтернативу.
Позднее, когда скандал с «Метрополем» разгорелся вовсю, цепные псы соцреализма, разумеется, объявили Карла Проффера человеком ЦРУ. Вот, дескать, какой хитрый ход придумали американские соответствующие органы. Для этой своры мир делится очень просто — то, что не КГБ, то ЦРУ.
Сейчас, когда наш друг, спустившись со склонов поля для гольфа, ушел в луга невозвратные, я думаю о том, что его вклад в русскую культуру невозможно переоценить, даже употребляя самые превосходные степени. Для того чтобы это осознать, достаточно обозреть продукцию «Ардиса» за десять лет его существования, однако дело тут не только в перечне названий, но в самом существовании этого