«Наши» и «не наши». Письма русского (сборник) - Александр Иванович Герцен
В природе консерватизм так же силен, как революционный элемент. Природа дозволяет жить старому и ненужному, пока можно; но она не пожалела мамонтов и мастодонтов для того, чтоб уладить земной шар. Переворот, их погубивший, не был направлен против них; если б они могли как-нибудь спастись, они бы уцелели и потом спокойно и мирно выродились бы, окруженные средой, им не свойственной. Мамонты, которых кости и кожу находят в сибирских льдах, вероятно, спаслись от геологического переворота; это Комнены, Палеологи в феодальном мире. Природа ничего не имеет против этого, так же как история. Мы ей подкладываем сентиментальную личность и наши страсти, мы забываем наш метафорический язык и принимаем образ выражения за самое дело. Не замечая нелепости, мы вносим маленькие правила нашего домашнего хозяйства во всемирную экономию, для которой жизнь поколении, народов, целых планет не имеет никакой важности в отношении к общему развитию. В противоположность нам, субъективным, любящим одно личное, для природы гибель частного – исполнение той же необходимости, той же игры жизни, как возникновение его; она не жалеет об нем потому, что из ее широких объятий ничего не может утратиться, как ни изменяйся.
1 октября 1848 г.
Champs Elysées
IV
VIXERUNT![122]
Смертию смерть поправ.
Заутреня перед Светлым воскресением
Двадцатое ноября 1848 года в Париже погода была ужасная, суровый ветер с преждевременным снегом и инеем в первый раз после лета напоминал о приближении зимы. Зимы ждут здесь как общественного несчастия, неимущие приготовляются дрогнуть в нетопленых мансардах, без теплой одежды, без достаточной пищи; смертность увеличивается в эти два месяца изморози, гололедицы и сырости; лихорадки изнуряют и лишают силы рабочих людей.
В этот день совсем не рассветало, мокрый снег, тая, падал беспрерывно в туманном воздухе, ветер рвал шляпы и с ожесточением тормошил сотни трехцветных флагов, привязанных к высоким шестам около площади Согласия. Густыми массами стояли на ней войска и народная стража, в воротах Тюльерийского сада был разбит какой-то намет с христианским крестом наверху; от сада до обелиска площадь, оцепленная солдатами, была пуста. Линейные полки, мобиль, уланы, драгуны, артиллерия наполняли все улицы, идущие к площади. Незнавшему нельзя было догадаться, что тут готовилось… Не снова ли царская казнь… не объявление ли, что отечество в опасности?.. Нет, это было 21 января не для короля, а для народа, для революции… это были похороны 24 февраля.
Часу в девятом утра нестройная кучка пожилых людей стала пробираться через мост; печально плелись они, поднявши воротники пальто и выискивая нетвердой ногой, где посуше ступить. Перед ними шли двое вожатых. Один, закутанный в африканский кабан, едва выказывал жесткие, суровые черты средневекового кондотьера; в его исхудалом и болезненном лице не примешивалось ничего человеческого, смягчающего к чертам хищной птицы; от хилой фигуры его веяло бедой и несчастием. Другой, толстый, разодетый, с кудрявыми седыми волосами, шел в одном фраке, с видом изученной, оскорбительной небрежности; на его лице, некогда красивом, осталось одно выражение сладострастно-сознательного довольства почетом, своим местом.
Никакое приветствие не встретило их, одни покорные ружья брякнули на караул. В то же время с противоположной стороны, от Мадлены, двигалась другая кучка людей, еще более странных, в средневековом наряде, в митрах и ризах; окруженные кадильницами, с четками и молитвенниками, они казались давно умершими и забытыми тенями феодальных веков.
Зачем шли те и другие?
Одни шли провозглашать под охраною ста тысячи штыков народную волю, уложение, составленное под выстрелами, обсуженное в осадном положении, во имя свободы, равенства и братства; другие шли благословить этот плод философии и революции во имя отца и сына и святого духа!
Народ не пришел даже взглянуть на эту пародию. Он грустными толпами гулял около общего гроба всех падших за него братий, около Июльской колонны. Мелкие лавочники, разносчики, сидельцы, дворники близлежащих домов, трактирные слуги да наша братья – иностранные туристы – составляли кайму за шпалерами войск и вооруженных буржуа. Но и эти зрители смотрели с удивлением на чтение, которого слышать было невозможно, на маскарадные платья судей – красные, черные, с мехом и без меха, на снег, который хлестал в глаза, на боевой порядок войск, которому придавали что-то грозное выстрелы с эспланады Инвалидного дома. Солдаты и пальба невольно напоминали июньские дни, сердце сжималось. Лица у всех были озабочены, будто все имели сознание своей неправоты – одни оттого, что совершают преступление; другие оттого, что участвуют в нем, допустив его. При малейшем шорохе, шуме тысячи голов оборачивались, ожидая вслед за тем свист пули, крик восстания, мерный звук набата. Вьюга продолжалась. Войска, промокнувшие до костей, роптали; наконец, ударил барабан, масса шевельнулась, и началась бесконечная дефилея под бедные звуки «Mourir pour la patrie», которыми заменили великую «Марсельезу».
Около этого времени молодой человек, с которым мы уже знакомы, продрался сквозь толпу к человеку средних лет и сказал ему с знаками истинной радости:
– Вот неожиданное счастье, я не знал, что вы здесь.
– Ах, здравствуйте! – отвечал тот, дружески протягивая ему обе руки. – Давно ли вы приехали?
– На днях.
– Откуда?
– Из Италии.
– Ну что, плохо?
– Лучше не говорить… скверно.
– То-то, мой милый мечтатель и идеалист, я знал, что вы не устоите против февральского искушения и приготовите себе этим много страданий; страдания всегда достигают уровня надежд… Вы всё жаловались на застой,