Януш Корчак - Оставьте меня детям… Педагогические записи (сборник)
А их, взрослых, только одно заботит:
– Иди пописай, там нельзя будет.
Но у меня сейчас на это времени нет, да и не хочется. Не умею я про запас.
Я уже знал, что это будет какой-то очень важный и в сто раз лучший вертеп, да еще и без деда с мешком.
Оно и лучше, что без деда.
Я уже говорил. Поучительное время.
Да. Этот дед. Не только он, но он – в первом ряду.
Был он ненасытен.
В его мешок вначале падали безразличные родительские серебрушки, потом собственные тяжко накопленные медяки. Наученный горьким, горьким и унизительным опытом, я их долго копил, собирал, откуда мог. Часто жертвой скопидомства становился живой нищий дед на улице; я думал: «Не дам, спрячу для этого своего с мешком, из вертепа».
Мой дед был ненасытным, а мешок его – бездонным. Маленьким он был, и мешок – в пять раз меньше моего кошелечка, а поглощал, пожирал, последнее выжимал.
И я давал и добавлял. Попробую еще раз: может, наконец, скажет, что хватит…
– Папочка, бабуля, Катаржина, я отдам, одолжи.
На корню продам урожай целого года.
Любопытство. Может быть, удастся подсмотреть, как он исчезнет на мгновение за сценой, и опять назойливо призывает и подначивает.
И страх, печальное осознание того, что после деда – уже конец, уже ничего не будет.
Хуже – только утомительный ритуал мытья перед сном, может быть, даже рыбий жир.
В исключительные дни не надо нагружать и дразнить детей всем вот этим: история, знания; опыт справедливо наказал использовать [праздник] на пользу малышне. Только праздник.
Вся сосредоточенность, вся свобода, вся сказка, вплетенная в серость.
Дед из вертепа на Медовой улице, такой трагической после осады Варшавы, научил меня очень многому. Безнадежность защиты перед настойчивой просьбой и бесконечность требований, которые нельзя удовлетворить.
Сперва даешь охотно, потом без энтузиазма, с чувством долга, потом с тревогой, потом по закону инерции, равнодушно и без сердечного участия, потом с неохотой, с гневом, с отчаянием.
А он хочет все, что у тебя есть, и тебя в придачу.
В вертепе я хватался за этого деда, как за последнюю нить, что связывает с чарующей сказкой в жизни, с волшебной мистерией жизни, с магией красочных и праздничных восторгов.
Прошло – не вернется. Умерло – погребено. Только один этот странный [дед]. И этот его пугающий […]. Добро. Зло. Горячее желание, беспомощность, множество и ничто.
Может быть, расскажу, как я кормил воробьев через сорок лет.
Не отказывайте, если ребенок просит повторить одну и ту же сказку еще и еще. И еще раз ту же самую.
Для некоторых детей (их может больше, чем мы думаем) представление должно состоять только из одного, повторяемого раз за разом номера.
Один слушатель – это гораздо более благодарная аудитория. Ты не потеряешь времени зря.
Старые няни и каменщики – во сто крат лучшие педагоги, чем дипломированный психолог.
Ведь взрослые тоже кричат «бис».
– Бис.
Одна и та же без конца повторенная сказка – это как соната, как излюбленный сонет, как скульптура, без созерцания которой день становится бесцветным.
Музеям ведомы маньяки одного экспоната.
Мой – Святой Иоанн Мурильо из музея в Вене и две скульптуры Рыгера[50] в Кракове: Ремесло и Искусство.
Прежде чем человек бесповоротно погрязнет и смирится с разгильдяйством чувств… Он защищается… Страдает… Стыдится, что он иной, что он хуже толпы. А может быть, просто болезненно переживает, что он одинок и чужой в жизни.
Ряженые без деда. Не ряженые – вертеп.
Было плохо. Очень плохо.
Справедливо было, что мама[51] неохотно доверяла детей заботам отца, и справедливо [было то, что] мы – сестра[52] и я – с трепетом восторга, с порывом радости встречали и вспоминали [потом] даже самые напряженные, изматывающие, неудачные и печальные последствия «удовольствий», которые с поразительной интуицией находил не слишком уравновешенный педагог – папуля.
Он больно таскал нас за уши, несмотря на суровые предостережения мамы и бабушки:
– Вот оглохнет ребенок – сам будешь виноват!
В зале было невозможно жарко. Подготовка тянулась до бесконечности. Шорохи за занавесом напрягали нервы до невозможных пределов. Лампы коптили. Дети толкались и пихались.
– Подвинься. Убери руку. Подвинь ногу. Да не ложись ты на меня!
Звонок. Вечность. Звонок. Такие чувства переживает летчик под огнем, который уже отстрелял все боеприпасы для защиты, а у него есть еще и это, самое важное задание. Нет пути назад и нет воли, желания, мысли об отступлении. Не думаю, что это сравнение неуместно.
Началось. Нечто неповторимое, единственное окончательное.
Людей не помню. Я даже не знаю, был ли черт красным или черным. Скорее всего, черным. Были у него хвост и рога. Не кукла. Живой. Не переодетый ребенок.
Переодетый ребенок?
Таким ребячьим сказкам могут верить только взрослые.
Сам царь Ирод к нему обращается:
– О, сатана…
И такого смеха, таких прыжков и такого настоящего хвоста, таких вил и такого «Пошли!» я никогда в жизни не слышал и не уверен, что услышу, даже если пекло на самом деле существует.
Все было подлинное.
Лампа гаснет. Папиросы, кашель – все это мешает.
Улица Медовая и Фрета. И на Фрета была школа Шмурлы[53]. Там били розгами. Тоже подлинными.
Не сравнить…
Четвертый час. Я снял затемнение с одного окна, чтобы не будить детей.
У Регинки erythema nodosum[54]. Сегодня этот метод уже считается неумным, но я ей прописал салицил 10,0 на 200,0 по ложке каждые два часа, пока в ушах не зашумит и желтые пятна перед глазами не запляшут. Вместо этого ее вчера дважды рвало. Но вздутия на ногах уже бледные, маленькие и безболезненные.
Я боюсь у детей всего, что сродни ревматизму.
– Салицил, – говорили в Париже. И кто: Ютинель, Марфан! И что еще более странно – и Багинский[55] в Берлине.
Рвота – ерунда. Но вполне достаточно, чтобы после нее не вызывать снова лекаря-неумеху, разумеется, он скажет, что это побочное действие лекарства.
Я после рождественского представления провалялся в горячке всего два дня. Собственно говоря, всего одну ночь, да и температура была не больно высокая, но ведь нужны были [эти] острые симптомы, чтобы, по крайней мере, до весны воцарилось грозное «Нет!» – о ужас! – если отец принесет мороженое.
Я не уверен, что мы не зашли на обратном пути на мороженое или на газировку со льда, с ананасным сиропом. Тогда искусственного льда еще не было, а натурального зимой полно. Поэтому мы могли и прохладиться после этой адской жары.
Помню, что я потерял шарфик.
И помню, что, когда я еще лежал в постели на третий день, отец подошел ко мне, а мама его сурово отогнала:
– У тебя руки холодные. Не подходи.
Отец, смиренно выходя из комнаты, бросил мне заговорщицкий взгляд.
Я ответил ему шифром хитрющего подмигивания, что-то вроде:
– Порядок!
Мне кажется, мы оба чувствовали, что, в конце концов, это не они – мама, бабушка, кухарка, сестра, горничная и панна Мария (нянька), – не это бабье царство правит миром, а мы, мужчины.
Мы хозяева дома. И мы им уступаем, чтобы в доме был мир.
Любопытно, к моим многолетним, пусть не очень многочисленным пациентам меня куда чаще вызывали отцы. Но всегда только один раз.
Сейчас уступают матерям. Чтобы в доме был мир.
Я еще расскажу про […]
Замечание, скорее подсказка для тех, кто через тридцать лет будет писать сценарии для радиопередач.
Дайте часик внуку и деду (или отцу) на рассказ[56] под названием «Вчерашний день» – «Мой вчерашний день». Начало всегда будет одинаковым: «Вчера я проснулся в таком-то часу… Встал… Оделся…»
Эти рассказики будут учить, как нужно смотреть на мир, как делить на слоги текущие события, что опускать, а что подчеркивать, как переживать, как ценить и обесценивать, настаивать и уступать – как жить.
Собственно, [почему дед и внук,] почему не женщины, почему не учитель и ученик, почему не работник и работодатель, чиновник и просители, адвокат и клиенты[?]
Это [уже] потребует стараний и репетиций.
Окончание.
***– В польском языке нет понятия «родина»[57]. Отчизна – это слишком много и трудно.
Разве только еврей [поймет], потому что, может, и поляк тоже. Может, не отчизна, а домик и садик.
Разве крестьянин не любит отчизну?
Хорошо, что и перо уже на последнем издыхании. Сегодня меня ждет трудный рабочий день.
[Приписка чуть позже]
Уголино – Данте[58]. Сойдет с горчичкой. Балаган… Если бы они сейчас были живы, они поняли бы справедливость высказывания.
***Были годы, когда каломель[59] и таблетки морфина я прятал в дальнем углу ящика в комоде. Я принимал их только тогда, когда шел на могилу матери на кладбище[60]. Но с начала войны я постоянно держу их в кармане, и интересно, что мне их оставили во время обыска в тюрьме[61].