Внутренний СССР - Домик в Коломне
Это у Морозова. А вот во что превращены эти четыре строки у Томашевского:
Исчезла прежня живость,
Простите ль иногда мою мне молчаливость,
Мое уныние?… терпите, о друзья,
Терпите за то, что к вам привязан я.
(Ист.8, с.75)
В четырех строках пять искажений, из которых четыре мелких, незаметных глазу, но одно явное: замена слова "" на "". Сделано тонко и не лишено подлого мастерства подделки, а в результате… У Морозова Пушкин извинить его поменявшееся отношение к миру, а происшедшие в нем перемены и, будучи человеком честным, предупреждает братьев-масонов, что не только не собирается слепо следовать глупцам-баранам, готовым во имя красивых лозунгов взойти на жертвенный костер, но и не откажется от попыток открыть «слепым» причины их «слепоты». Известно, что прозрение, особенно нравственное, операция болезненная. Тот, кто стремится помочь этому прозрению, в глазах слепца может стать палачом, подвергающим пыткам свою жертву. Вот почему у Пушкина в последней строке четверостишия стоит слово казнь. Находясь в затруднительном положении (поэт был повязан клятвой сохранять обет молчания), Пушкин вынужден образно излагать свою позицию, но тем честнее и благороднее он выглядит в глазах потомков. В варианте Томашевского — это уже человек, умоляющий друзей простить ему уныние и молчаливость и терпеть его только за то, что он привязан к ним. Мог ли быть Пушкин таким в 1823г., если не прошло и года, как он наставлял своего младшего брата: «Никогда не принимай одолжений. Одолжение — чаще всего предательство. Избегай покровительства, потому что это порабощает и унижает.» (Ист.8, с.761)
Уж в чем нельзя было упрекнуть Пушкина, так это в двоедушии. Но этого не могут ему простить до сих пор те, кто всегда был готов разжечь костер разрушительного разрешения противоречий, лежащих в основе жизненного пути развития России. В данном случае все сделано мягко, культурно, но вполне эффективно. В результате перед читателем совсем не тот Пушкин, которого надо было заставить замолчать во что бы то ни стало. Пушкина, воспитанного современными «пушкинистами», среди которых особенно преуспели Томашевский и К, можно было бы и пощадить.
Таковы были отношения поэта с Богочеловеком. Отношения с пророками у него складывались сложнее. В двадцатидвухлетнем возрасте он имел наглость не только посмеяться над первым в истории Человечества антисемитом — Моисеем (пастухом еврейского стада), но и открыто предупредить посвященных в эту тайну: «На сей раз торговая сделка не состоится».
С рассказом Моисея
Не соглашу рассказа моего:
Он вымыслом хотел пленить еврея,
Он важно лгал, и слушали его.
Бог наградил в нем слог и ум покорный,
Стал Моисей известный господин,
Но я, поверь, — историк не придворный,
Не нужен мне пророка важный чин!
(«Гаврилиада». Ист.10, с.144)
И вдруг через пять лет:
И бога глас ко мне воззвал:
"Восстань, пророк, и виждь и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей".
(«Пророк». Ист.15, с. 339)
Я намеренно разбираю этот случай, так как он будто бы противоречит изложенному выше и дает право обвинить Пушкина в непоследовательности. Но не спешите. «Пророк» — произведение необычное, и надо хорошо знать все обстоятельства его появления, чтобы понять и самого Пушкина, и что хотел поведать людям его необычайный дар.
Сначала немного о впечатлениях личных. С детских лет принимавший все написанное Пушкиным так же естественно и целостно, как ребенок принимает яркий, живой, вечно изменяющийся мир, я почему-то не принял «Пророка» и более того, демонстративно отказался читать его на уроке. Учитель русского языка, человек добросовестный, мягкий и тонкий, был поставлен в затруднительное положение. Зная мою способность к легкому запоминанию стихов, а пушкинских в особенности, он не мог уяснить причины столь неожиданного упрямства. Да я и сам не смог бы тогда сделать это и потому на все вопросы упорно молчал. Этот эпизод из детства возможно и забылся бы, если бы учитель поставил мне двойку. Но то ли слишком откровенным выглядело желание получить двойку, то ли учитель понял что-то, что не дано было понять двенадцатилетнему мальчишке, — я был отпущен с миром, а это вызвало в свою очередь справедливое возмущение всего класса. Слишком явным было нарушение «социальной справедливости» — каждому по труду. И если бы не «историк» Гефтер и его пресловутая статья «Россия и Маркс», я, возможно, так и не смог бы понять причины моего неприятия пушкинского «Пророка». Анализируя поражение декабристов, Гефтер патетически восклицает: «Именно катастрофой это было, а не просто поражением. Масштаб ее определялся не числом жертв, не варварством кары, а разрывом времени» (Ист.1). Катастрофой для кого? Для тех, кто уже тогда строил планы «окончательно ?» (Ист.17). Или для народа, который ничего не знал ни о целях заговора, ни о самих заговорщиках? Да, число жертв после подавления восстания (пять повешенных и полторы сотни сосланных) — действительно совсем не тот масштаб, на который расчитывали предприимчивые предки Гефтера. То ли дело, столетие спустя, когда бронштейны, апфельбаумы, розенфельды, дорвавшись до власти, с революционным рвением вычистили весь культурный слой русской нации. Миллионы расстрелляных, изрубленных, распятых в лагерях и тюрьмах. Вот это действительно масштаб! Это — подлинная катастрофа! Так они интеллигентно (с пониманием!) разрешали основные противоречия российской действительности.
Получи такое же направление разрешение противоречий России в начале 19 века, мы не имели бы ни Пушкина, ни Гоголя, ни Достоевского, ни Толстого. Перетцы, бенкендорфы и ротшильды, преодолев «неподатливость России к единству» мира, о котором так страстно печется в своей статье Гефтер, на столетие раньше преодолели бы "". Вот почему Гефтер с плохо скрываемым раздражением продолжает:
«В поисках будущего мысль обращалась к прошлому. Пушкинский „Пророк“ — призыв и обязательство протагонизма — несколькими страницами отделен от „Стансов“, обращенных к Николаю».
В надежде славы и добра
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Вспомните, как начинался «Пророк»:
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И
На перепутье мне явился.
Так вот в чем дело! Вот что вызвало раздражение «строгого историка»: взял на себя обязательство «протагонизма», что в переводе с пиджин-языка на понятийный русский означает согласие быть слепым орудием в руках «строгих историков», и вдруг легкомысленно отказался; и вместо того, чтобы «мрачно влачиться в иудейской пустыне», начал давать советы царю, да какие:
"Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен".
(«Стансы». Ист.15, с. 342)
Тут действительно есть от чего прийти к зубовному скрежету потомкам Перетца(см.прим.3).
Так появилась настоятельная необходимость разобраться не только с личными детскими впечатлениями, но и с глубинными мотивами появления самого «Пророка».
6 декабря 1825г. Пушкин в письме П.А.Плетневу запишет:
"Душа!… Я пророк, ей богу пророк! Я «Андрей Шенье» велю напечатать церковными буквами во имя Отца и Сына etc. — Выписывайте меня,(см.прим.4, а не то не я прочту вам трагедию свою" (Ист.7, с.145). Что же означает это пророчество? Читаем «Андрея Шенье», отношение к которому у Пушкина особенное: на плаху Шенье послал не король Франции, а победившие соратники-революционеры:
От пелены предрассуждений
Разоблачился ветхий трон;
Оковы падали. Закон,
На вольность опершись, провозгласил ,
И мы воскликнули: Блаженство!
Обратите внимание, как ставится поэтом ударение в слове «равенство». «Равенство» и «равенство» — слова одинаковые, но постановка ударения резко меняет понятийный уровень данного слова. Здесь слышен яд сарказма. А дальше? Дальше откровенные горечь и проклятия новоиспеченным палачам:
О горе! О безумный сон!
Где вольность и закон?
Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей.
Убийцу с палачами
Избрали мы в цари.
О ужас! о позор!
Многие «бывшие друзья» за стихотворение «Стансы» упрекали Пушкина в приверженности к «монархизму». Современные же пушкинисты, не понимая русского языка и не сумев подняться до различия в понятийном уровне таких слов, как «царизм», «самовластье», «самодержавие» и бездумно отождествляя их (см. Н.Эйдельман, «Наука и жизнь», 10, 1988), обвиняют Пушкина еще и в конформизме. «Царизм»— это монархический способ правления; «самовластье» — это авторитарный спсоб правления; «самодержавие» — изначальная государственность. свободная от внешнеполитического диктата. «Самодержавие» может быть царским, а может быть и народным. Да и нас уже убедили, что «самовластье» бывает не обязательно царское. Кому-то выгодно, чтобы эти понятия стали синонимами. Зачем? Уж не для того ли, чтобы народ не заметил, как утрачивает свое собственное самоДЕРЖАВИЕ?