Сестра-отверженная - Одри Лорд
Кого мы надеялись увидеть в другой, когда сами еще не примирились с самими собой? Я не могу отгородиться от тебя так же, как отгородилась от других, но может быть, я могу уничтожить тебя. Должна уничтожить тебя?
Мы не любим себя, поэтому не можем любить друг дружку. Потому что видим в лицах друг дружки свое лицо – лицо, которое мы никогда не переставали желать. Ведь мы выжили, а выживание порождает еще большее стремление к своему «я». Лицо, которое мы никогда не переставали желать, пытаясь в то же самое время стереть его.
Почему мы не встречаемся взглядами? Что мы ожидаем встретить в глазах друг дружки: предательство или узнавание?
Если бы хоть раз мы почувствовали всю эту боль, когда кровь всех Черных женщин нахлынула бы и затопила нас! Я удержалась на плаву благодаря гневу, так прочно привязанному к моему одиночеству, что дальше я могла двигаться только к выживанию.
Когда не можешь повлиять на положение вещей, мудрость в том, чтобы отступить[175].
Каждая Черная женщина в америке пережила столько ненависти, что хватило бы на несколько жизней, ведь даже маленькие коричневые леденцы «ниггербэйби»[176] в витринах киосков свидетельствовали против нас. Мы пережили принесенные ветром плевки на башмачках наших детей и розовые пластыри цвета мяса, попытки изнасилования на крышах и тычки от сына арендодателя, гибель наших подруг, разнесенных на кусочки в воскресной школе, – и впитали эту ненависть как естественное состояние. Нам пришлось переварить столько ненависти, что наши клетки научились питаться ею, потому что только так мы могли от нее не умереть. Древний царь Митридат научился есть мышьяк по крупинкам и так обставил своих отравителей[177], но не хотела бы я поцеловать его в губы! Теперь мы отрицаем, что такая ненависть когда-либо существовала, потому что научились нейтрализовать ее через себя, и при энергетическом обмене выделяем ярость как побочный продукт, даже когда любим.
Я вижу ненависть
Я купаюсь в ней, утопаю в ней
почти сколько я живу
она – мой воздух
моя пища, содержимое моего восприятия;
единственный постоянный факт моего существования —
их ненависть…
Я слишком молода для своей истории[178].
Дело не в том, что Черным женщинам так легко ранить друг дружку до крови – просто мы сами так часто истекаем кровью, что боль от ран становится почти обыденной. Если в лесу я научилась питаться собственной плотью – умирая от голода, плача, выучив урок волчицы, отгрызающей себе лапу, чтобы вырваться из капкана, – если я вынуждена пить свою кровь, чтобы утолить жажду, почему я должна остановиться перед твоей, пока твои милые мертвые руки не повиснут высушенным венком на моей груди и я не заплачу по тебе, о сестра, я скорблю о наших ушедших.
Когда по какому-то недосмотру одной из нас удается избежать полной защитной дозы ярости и презрительно-высокомерной манеры; когда она приближается к нам и от нее не веет недоверием и опаской, а ее глаза не оценивают нас с той неумолимой резкостью и подозрительностью, что предназначена только таким, как мы; когда она приближается без достаточной осторожности, то мы проклинаем ее первейшим издевательским обвинением: «наивная» – что значит не приученная нападать прежде, чем спрашивать. Даже больше, чем ярлык «бестолковой», «наивная» – самый сокрушительный удар.
Черные женщины съедают свои сердца, чтобы прокормиться в пустом доме пустом районе пустом городе в пустой сезон, и для каждой из нас наступит тот год, когда весна не вернется – мы научились смаковать вкус собственной плоти больше любого другого, ведь только это нам и было дозволено. И мы стали друг дружке запретно родными и безмерно опасными. Я пишу о гневе настолько огромном, неумолимом и разъедающем, что ему необходимо разрушать то, в чем он больше всего нуждается, чтобы разрешиться и раствориться. Здесь мы пытаемся взглянуть друг дружке прямо в глаза. Пусть наши слова кажутся грубыми, как резкость в голосе заблудшей, но мы говорим.
II
Черная женщина, которая трудится годами, преданная жизни, которую живет, она кормит детей, одевает, любит, как может, в надежде вложить в них немного силы, которая поможет им не обрасти скорлупой, как у конских каштанов, – и всё это время, с самого начала она знает, что должна либо убить их, либо в конце концов отправить их в царство смерти, в белый лабиринт.
Я сидела за столом в День благодарения и слушала, как моя дочь рассказывает об университете и ужасах предрешенной невидимости. Много лет подряд я запоминала ее сны о смерти от их рук, иногда славной, иногда пустой. Она рассказывает мне о преподавательницах, которые отказываются понимать простые вопросы, которые смотрят на нее так, будто она доброкачественная – то есть бессильная, – но неприглядная опухоль. Она плачет. Я обнимаю ее. Я говорю ей, чтобы она помнила, что университет не владеет ею, что у нее есть дом. Но я отпустила ее в эту чащу, полную призраков, научив только быть быстроногой, свистеть, любить и не убегать. Если только нет другого пути. Чему ни научишь – этого всегда мало.
Мы, Черные женщины, отдаем своих детей в ту самую ненависть, которая опалила нашу собственную юность, в полном непонимании, только надеясь, что научили их хоть чему-то полезному, чтобы они могли выработать свои, новые и не такие затратные способы выживания. Зная, что я не перерезала им глотки при рождении не вырвала в отчаянии крошечные бьющиеся сердечки собственными зубами как это делали кое-кто из сестер на рабских кораблях прикованные к трупам – и тем самым я была предана этому моменту.
За растущую силу платят растущим сопротивлением[179].
Я сидела и слушала, как моя девочка говорит об искривленном мире, в который она была твердо намерена вернуться, несмотря на всё, о чем говорила, потому что видит в знании этого мира часть арсенала, который она может использовать, чтобы всё изменить. Я слушала, пряча свою боль и стремление утащить ее назад, в паутину моих мелких защит. Я