Аркадий Стругацкий - Том 11. Неопубликованное. Публицистика
— Интересно, что скажет Наташка.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В прихожей нас встретила длинная худая девочка в выцветшем сарафане, из которого она выросла года три назад, с длинными голыми ногами и с хорошеньким круглым личиком. На мать она совсем не была похожа, разве только глаза у нее тоже были большие и серые и расставлены так же широко. Увидев меня, она насупилась и сердито сказала:
— Здравствуйте.
— Это моя дочь Наташа, — чинно сказала Нина. — Наташа, это Андрей Сергеевич. Он из-за меня остался без ужина, и мы должны накормить его. — Она изо всех сил старалась выглядеть виноватой, но это у нее плохо получалось. — Пожалуйста, сделай там что-нибудь.
— Прекрасно, — ледяным тоном произнесла Наташа. — Я сделаю яичницу.
— Как вы относитесь к яичнице? — спросила Нина, повернувшись ко мне.
— Побольше, — попросил я. — Я голоден как волк. И чаю, если нетрудно. Сладкого.
Наташа стремительно повернулась и удалилась на кухню, стукнувшись боком о косяк.
— Ну как? — спросила Нина шепотом.
— Прелесть, — пробормотал я. — Жаль носа-пуговки, а так — прелесть.
— Много ты понимаешь...
На кухне загремели сковородки. Нина подтолкнула меня, и мы прошли в комнату. Почти ничего здесь не изменилось, только исчез пузатый родительский комод, и вместо детской кроватки стояла широкая низкая тахта. По-прежнему было чисто и аккуратно, по-прежнему пахло свежим бельем и немножко парфюмерией. По-прежнему возле окна размещалось доброе полукруглое кожаное кресло. Дверь в _мою_ комнату была приоткрыта. Там был виден желтый угол новенького письменного стола, край белой постели и маленький матерчатый тапочек на пестром коврике.
— Там теперь Наташкино царство, — сказала Нина. Я взглянул на нее, и она поспешно отвела глаза.
— Что же мы стоим? — сказала она. — Пойдем, помоешь руки.
Я отправился в ванную, а она пошла на кухню. Через несколько минут она принесла мне полотенце.
— Держись, Андрюшка, — сказала она, загадочно усмехаясь. — Яичница на столе.
— Это опасно? — спросил я.
— Не знаю. В крайнем случае позовешь на помощь.
Затем она сказала, что будет переодеваться, и пожелала мне удачи. Когда я вернулся в комнату, на столе в семейной сковороде шипела гигантская яичница из десятка яиц, не меньше. Наташа сидела на тахте, выставив острые голые коленки, и с интересом ждала, что я буду делать. Драться так драться, подумал я и бодро вскричал:
— Вот это здорово!
— Вы просили побольше, — смиренно напомнила она.
Я уселся, придвинул сковороду и взялся за дело. Ударить лицом в грязь мне было никак нельзя. Впрочем, я действительно проголодался. Я ел неторопливо, время от времени со вкусом макал в масло кусочки хлеба и одобрительно мычал. Одновременно мы вели светский разговор о школе и о пионерских лагерях. Вошла Нина в легком белом платье и села напротив. Вот тут я на минуту остановился, заглядевшись на нее. Она была румяной от холодной воды, в растрепавшихся волосах дрожали радужные капли, и глаза у нее были блестящие и ясные. Я вдруг подумал, как я выгляжу сейчас — толстый седой дурак над огромной сковородой яичницы, грузный и красный, в безобразном костюме от магазина готового платья, с расстегнутым воротником и сбитым набок галстуком. Почему-то эта мысль совсем не задела меня.
Нина краем глаза покосилась на Наташу и незаметно подмигнула мне. Я вернулся к яичнице, кое-как разделался с нею и сказал в пространство:
— Отличная была яичница, в жизни такой не ел. А теперь хорошо бы сладкого чаю. Сладкого и покрепче.
Наташа взирала на меня с благоговейным ужасом. Нина фыркнула и закрылась ладонью. «Ну что ты, мама, право», — укоризненно прошептала Наташа, покраснела и пошла за чайником.
Чай мы пили все втроем. Я рассказывал им про Камчатку и Курильские острова, про вулканы и про японских браконьеров, про спрута в бассейне, про документы профессора Акасиды, про Хиду и его книги. Это был славный вечер, и мне давно не было так легко и уютно. Потом Нина поглядела на часы и строго сказала:
— Все, Наташка, пора спать.
— Мамочка! — воскликнула Наташа с негодованием.
— Никаких мамочек. Попрощайся с Андреем Сергеевичем и отправляйся.
— Мамочка, еще десять минут.
— Нет.
— Капельку!
— Погоди, Нина, — сказал я и извлек из кармана подарок Хиды. — Возьми, Наташенька. Это тебе за твою чудесную яичницу.
— Что это? — спросила она.
— А ты разверни и погляди.
Она развернула и заулыбалась.
— Ой, какое чудо, смотри, мамочка, — сказала она. — Спасибо большое, Андрей Сергеевич.
— Это японец тебе подарил? — спросила Нина.
— Да, я подарил ему бутылку водки, и он сказал, что будет угощать своих друзей. Ну а я угощаю своих.
— Большое спасибо, — сказала Наташа, — мамочка, смотри, какая хорошенькая.
— Очень хорошенькая, — согласилась Нина. — А теперь ступай.
— Иду, мамочка, ты же видишь, я уже иду. Спокойной ночи. Андрей Сергеевич, спокойной ночи. Приходите к нам еще есть яичницу.
— Наталья! — сердито сказала Нина.
— Непременно, — пообещал я вполне искренне.
Она поцеловала Нину, повернулась ко мне, сделала книксен, приподняв кончиками пальцев подол своего короткого сарафана, и удалилась. Чудная девчонка. И в ней, конечно, есть много от матери. Какая-то милая угловатая гибкость, не знаю, как это объяснить. Я отодвинул стакан и встал.
— Спасибо, Ниночка, — сказал я. — Тебе тоже пора спать. Всем пора спать.
— Да, — пожаловалась она, — я встаю рано.
Мы вышли в прихожую. Я пропустил ее вперед и плотно прикрыл дверь.
— Когда мы увидимся? — спросил я.
— Не знаю.
— Тогда я знаю. Мы увидимся завтра. Давай?
— Не получится, Андрюшенька. Завтра я со своими англичанками уезжаю в Минск.
— Ну вот! — Я расстроенно поглядел на нее.
— Ничего, это всего на два-три дня. Постой-ка...
Она подошла ко мне вплотную и стала поправлять мой галстук. Тогда я взял ее за плечи. Она вздохнула и опустила руки. Я поцеловал ее.
— Господи, — сказала она. — Господи, как давно это было.
Я поцеловал ее еще и еще раз.
— Не надо, — сказала она жалобно, — иди, пожалуйста. Иди, Андрюшка. Иди. Ну прошу тебя. Это же все было. Было. Было.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Утром я позвонил в издательство и сказал Люсе, что буду не раньше среды. На моей совести было еще шестьдесят фотокопий, но заставить себя копаться в словарях оказалось после вчерашнего не так-то просто. Я лежал на диване, заложив руки за голову, глядел в белый потрескавшийся потолок и думал о Нине. Вернее, не думал, а видел и ощущал, какой она была вчера. Как она поднимала руки, чтобы поправить волосы. Как у нее дрожал подбородок, когда она старалась удержаться от смеха. Как стучали каблуки по асфальту. Как у нее напряглась спина под моей ладонью и как она закрыла глаза, когда я поцеловал ее в губы. И какие у нее были горячие губы, мягкие и сухие. Великое колдовство памяти о своей нежности. Так можно было пролежать и сто лет. Самое скверное то, что понемногу начинаешь жалеть самого себя. Я рывком поднялся и сел.
Развлечемся. Вот передо мной стеллаж. Это моя библиотека, семь некрашеных полок, набитых книгами. Строго говоря, это моя пятая библиотека. Одна осталась у Нины. На улице Алексея Толстого, на пятом этаже. Я привез из общежития два чемодана книг, книжного шкафа не было, и мы сложили книги в комод. Интересно, где они сейчас. Наверное, в Наташкиной комнате, в _моей_ комнате. А первая моя библиотека погибла в Ленинграде в сорок первом году. В дом попала бомба. Сейчас на месте дома приличный скверик. Я в то время был под Одессой, и при контратаке у Сухого Лимана румын проломил мне нос прикладом. Огромный заросший румын в желтой шинели с тусклыми пуговицами. Его тут же приколол маленький черноглазый матрос с окровавленной головой. Матрос тогда крикнул: «Живем, салага!» Через минуту его убили.
Вторую библиотеку я бросил в Порт-Артуре. Это было в сорок седьмом году, я еще не умел читать по-японски и не надеялся когда-либо научиться. Я был глуп. Отличная была библиотека, раньше она принадлежала японскому коммерсанту. Ирина из медсанбата приходила, стояла у шкафа, водя пальцем по корешкам, и вздыхала. Она была коротенькая, полногрудая, в мелких кудряшках, и чувствительно пела под гитару низким звучным голосом. Третья библиотека осталась на улице Алексея Толстого. Четвертую я отдал Поронайскому дому культуры, когда в пятьдесят шестом году возвращался на материк. Оставил себе только японские книги, которые подарил мне капитан «Конъэй-мару». Две книги: томик Кикутикана и «Человек-тень» Эдогавы. Кто бы мог подумать, что у капитана такой вонючей галоши окажется Кикутикан?
На палубе «Конъэй-мару» было скользко и пахло испорченной рыбой и квашеной редькой. Стекла рубки были разбиты и заклеены бумагой. Валентин, придерживая на груди автомат, пролез в рубку. «Сэнтё, айда», — строго сказал он. К нам вылез капитан. Он был старый, сгорбленный, лицо у него было голое, под подбородком торчал редкий седой волос. На голове у него была косынка с красными иероглифами, на правой стороне синей куртки тоже были иероглифы, только белые. На ногах капитана были теплые носки с большим пальцем и гэта. Стуча гэта по палубе, капитан подошел к нам, сложил перед грудью руки и поклонился. «Спроси его, знает ли он, что находится в наших водах», — сказал майор. Я спросил. Капитан ответил, что не знает. «Спроси его, знает ли он, что лов в пределах двенадцатимильной зоны запрещен», — сказал майор. Я спросил. Капитан ответил, что знает, и губы его искривились, обнажив редкие желтые зубы. «Скажи ему, что мы арестовываем судно и команду», — сказал майор. Я перевел. Капитан часто закивал — или голова его затряслась. Он снова сложил ладони перед грудью и заговорил быстро и неразборчиво. «Что он говорит?» — спросил майор. Насколько я понял, капитан просил отпустить его. Он говорил, что им нужна рыба и что они не смеют вернуться домой без рыбы. Он говорил на каком-то диалекте, вместо «ки» говорил «кси» и вместо «цу» говорил «ту». Понять его было очень трудно.