Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник №3 (2004)
Священную волю сурового друга
Учи понимать меня в судном огне.
(1941)
Я не буду расшифровывать — кого это поэт называет “суровым другом” … Впереди его ждет “чаша мук”. Но он смутно догадывается, что такого рода “чудотворные строители” — неподсудны обычному человеческому суду:
Как покажу средь адской темени
Взлет исполинских коромысел
В руке, не знавшей наших чисел,
Ни нашего добра и зла?
Это сказано обо всех сделанных из одного сверхпрочного сплава российской истории — об Иоанне, Петре, Иосифе, при котором страна уже была под стать диктатору: не “грустная и тихо плачущая”, но яростная, гневная, подымающаяся на дыбы. Какой высшей волей можно было объединить анархическую многоликую, многоплеменную русскую вольницу для борьбы с орднунгом тевтонским, с его колоннами, сокрушившими дряхлую Европу?
С холмов Москвы, с полей Саратова,
Где волны зыблются ржаные,
С таежных недр, где вековые
Рождают кедры хвойный гул,
Для горестного дела ратного
Закон спаял нас воедино
И сквозь сугробы, судры, льдины
Живою цепью протянул.
Даниил Андреев рисует поистине апокалипсическую картину всенародного сверхнапряжения, мобилизованного и исторгнутого из народного чрева не просто “законом” , но – и он понимал это – волей вождя, вдыхавшей энергию в ледовую “Дорогу жизни”, единственную ниточку, соединившую Город Петра и Ленина с Россией:
Дыханье фронта здесь воочию
Ловили мы в чертах природы:
Мы – инженеры, счетоводы,
Юристы, урки, лесники,
Колхозники, врачи, рабочие –
Мы злые псы народной псарни,
Курносые мальчишки, парни,
С двужильным нравом старики.
Только такой “сверхнарод”, как назвал его Даниил Андреев, мог победить жестокую орду “сверхчеловеков”. Поэт, в те времена служивший в похоронной команде, видел вымирающий, но не сдающийся Ленинград, несколько раз проходил туда и обратно через Ладогу – по ледовой “Дороге жизни”, — и он, конечно же, понимал, что мы устояли не просто благодаря закону или морозу:
Ночные ветры! Выси черные
Над снежным гробом Ленинграда!
Вы – испытанье; в вас – награда;
И зорче ордена храню
Ту ночь, когда шаги упорные
Я слил во тьме Ледовой трассы
С угрюмым шагом русской расы,
До глаз закованной в броню.
Образ императора и образ вождя, которые каждый по-своему заковывали “русскую расу” “в броню”, у поэта сливаются, совмещаются, расплываются и снова накладываются друг на друга; и тот и другой подымают Россию “на дыбы” – не позволяя народу расслабляться, жить по своей воле, разбойничать, проматывать наследие великих строителей России. Поэт всю свою жизнь слышал: “глагол и шаг народодержца сквозь этот хаос, гул и вой”.
Не просто “самодержца” – это грозное слово для Андреева не до конца выражает суть русской истории, и поэт усиливает его значение, – “народодержца”, чтобы потом найти еще один грозный синоним: “браздодержец”.
О том же Петре поэт пишет как о преемнике не Алексея Михайловича, а Иоанна Грозного, потому что Петр унаследовал его созидательный голод, который:
Всё возрастал, ярился, пух, —
И сам не зная, принял царь его
В свое бушующее сердце,
Скрестив в деяньях самодержца
Наитья двух – и волю двух.
Не так ли и Сталин у поэта, вбирая в себя волю Ленина, Александра Невского, Дмитрия Донского, Суворова, становился осенью 1941 года вдвое сильнее, о чем Андреев говорит теми же словами: “Как удвоенная воля в нем ярится, пучась, тужась”.
В такие исторические минуты все личные счеты исчезают, сгорают, испаряются в раскаленном чреве истории:
Страна горит; пора, о Боже,
Забыть, кто прав, кто виноват.
Знаменательно, что буквально в то же самое время знатная петербурженка, внучка великого русского композитора Римского-Корсакова Ирина Владимировна Головкина, в автобиографическом романе “Побежденные” — о жизни дворянской семьи в первые 20 лет советской власти, жизни, полной страха, унижений, гибели родных и близких, — выражает своими словами те же мысли и чувства о связи “имен и времен”, которыми жил в 1941 году Даниил Андреев:
“Большевизм… процесс этот самобытен и глубоко органичен. Он слишком значителен, чтобы насильно – вмешательством извне притушить его. Я вынуждена прийти к мысли, что и в нем должны быть черты все того же дорогого мне лика, конечно, страшно искаженные… Но святое тело России все-таки здесь, и я не могу допустить даже в мыслях, чтобы его растерзали на части, как Господнюю ризу. В случае войны я… с большевиками! Я не знаю, как у меня рука повернулась написать эти строчки, но я так прочла в своей душе! Сейчас нет другого правительства, которое могло бы охранить наши границы, а на большую страну неизбежно набрасываются хищники. Россия в муках рождает новые государственные формы и новых богатырей, для которых все классовое уже должно быть чуждо, как дворянское, так и пролетарское, одинаково. Я ошибалась в сроках великой битвы, я ошибалась в источнике новой силы. Никакой реставрации, никакой антанты! Россия спасет себя сама, изнутри”.
Вот совершенная, святая формула патриотизма русской женщины, дворянки, безмерно пострадавшей от большевиков, рядом с которой ненависть к сталинской России еврейской революционерки Анны Берзинь кажется омерзительной и ничтожной.
Леонид Бородин в своих недавних воспоминаниях “Без выбора” предположил, что этот монолог “о большевизме” был вписан в текст романа “побежденные” сотрудниками Лубянки. Но, во-первых, таким пламенным и высоким штилем вряд ли они владели. А во-вторых, он путает “руку Лубянки” с дланью русской истории. И в-третьих: как похожи трагические признания русской патриотки на выстраданные всей судьбой чеканные строфы Даниила Андреева о русских сверхцарях, сверхимператорах, сверхгенсеках, а говоря проще, о вождях, появляющихся в роковые минуты русской жизни:
Лучше он, чем смерть народа.
Лучше он;
Но темна его природа,
Лют закон.
.................................
Жестока его природа,
Лют закон,
но не он — так смерть народа.
Лучше — он!*
Даниил Андреев, умерший почти полвека тому назад, сегодня бросает нам, ослабевшим, опустившимся, готовым признать все нынешние обвинения в “имперском мышлении”, в “великодержавности”, в “тоталитаризме”, бросает в наши растерянные, бледные лица яростное проклятье за то, что мы свернули с вечного пути России и предали ее историческое призвание, продиктованное Высшей Волей. Поэт в своей жертвенной страсти бесстрашно пытается разглядеть, чью волю – адскую или небесную — выполняют русские вожди-цари, вожди-императоры, вожди-генсеки, для которых он находит особое слово – “уицраоры”, и молит создателя о том, чтобы это слово означало, в сущности, то, что когда-то называли “Бич Божий”.
Пусть демон великодержавия
Чудовищен, безмерен, грозен;
Пусть миллионы русских оземь
Швырнуть ему не жаль. Но Ты, —
Ты от разгрома и бесславья
Ужель не дашь благословенья
На горестное принесенье
Тех жертв – для русской правоты?
Пусть луч руки благословляющей
Над уицраором России
Давно потух; пусть оросили
Стремнины крови трон ему;
Но неужели ж – укрепляющий
Огонь твоей Верховной воли
В час битв за Русь не вспыхнет боле
Над ним – в пороховом дыму?
Написано не где-нибудь, а во Владимирской тюрьме при жизни Сталина. А в эти же военные годы Даниилу Андрееву и Римской-Корсаковой из далекой оккупированной Франции подает голос злейший враг советской власти Иван Алексеевич Бунин:
“Думал ли я, что сейчас, когда Сталин находится на пути в Тегеран, я буду с замиранием сердца переживать, чтобы с ним ничего не случилось”.
И что бы ни говорил поэт во время допроса в 1956 году об “отце народов” (“нечто убийственное”, как вспоминает его вдова), высшее знание и высшая истина об “уицраорах России”, и в их числе о Сталине, высказана не подследственным Даниилом Андреевым, но автором таинственных книг “Роза мира”, “Русские боги”, “Изнанка мира”.
Бенедикт Сарнов в своих размышлениях об Осипе Мандельштаме с высоты своего исторического образования высокомерно упрекает поэта:
“Мандельштаму показалось, что Петербургский период истории продолжается” . Но это “показалось” и Даниилу Андрееву, и Римской-Корсаковой, и Ярославу Смелякову (“Петр и Алексей”), и Алексею Толстому (“Петр Первый”), и Михаилу Пришвину (“Осударева дорога”)… Одному Сарнову, видите ли, “не показалось”…