Лев Троцкий - Перед историческим рубежом. Политические силуэты
1. Хрусталев пишет, что я не имею права считаться с сообщениями прессы об его темных делах, «так как та же (?!) пресса обвиняла вас и всех членов Совета в краже общественных денег». «Пресса», обвинявшая членов Совета в хищениях, это – анонимная черносотенная прокламация, распространявшаяся за подписью «Группы русских рабочих» в Петербурге ко времени ареста Совета. Аноним ее давно раскрыт в известном письме г. Лопухина к Столыпину: эта «пресса» была сочинена и напечатана в петербургском жандармском управлении: дело шло попросту о внесении замешательства в среду рабочих к моменту ареста их выборного представительства. Как курьез, отмечу, что на меня лично эта прокламация никаких обвинений не возводила, наоборот, прямо отговаривалась неимением насчет меня «сведений». Это исключение, разумеется, чисто случайное, было сделано, чтобы демонстрировать «добросовестность» авторов подлога и придать оттенок вероподобия нелепому документу. Товарищ прокурора Бальц, представлявший обвинение на судебном процессе Совета, энергично и определенно отбросил жандармскую клевету, никем на суде не поддержанную и без труда разрушенную свидетельскими показаниями.
Так обстоит дело с «той же прессой».
2. Хрусталев требует также, чтоб я не ссылался на эмигрантские «слухи», «так как (!) эмигрантская среда взвела и распространила позорящие политические слухи по адресу члена исполнительного комитета Введенского-Сверчкова, и вы вынуждены были выступить в защиту вашего друга в заграничной русской прессе». Здесь имеется, по-видимому, в виду следующее. Мой товарищ по президиуму Совета Д. Ф. Сверчков, арестованный в 1910 г. в Москве и приговоренный к трехлетней каторге за побег из ссылки, получил – по особому докладу министра юстиции – чрезвычайное смягчение наказания (5 лет надзора), после того как врачебная комиссия нашла у него туберкулез легких и горла. Так как случай этот сам по себе исключительный и так как лица, не знающие Сверчкова, могли бы предположить, что Д. Ф. добился смягчения наказания какими-либо своими личными шагами, несовместимыми с политической честью, то я – не в опровержение каких-либо слухов (о них мне решительно ничего не было известно), а в предупреждение самой возможности их – напечатал в «Будущем» краткую заметку с изложением фактических обстоятельств этого дела. Это – все. Больше ничего не было. Имя Д. Ф. Сверчкова привлечено Хрусталевым исключительно для того, чтобы увеличить радиус смуты.
3. Более определенное на вид и очень тяжелое по существу обстоятельство, выдвинутое им против меня, заключается в утверждении, будто в моей книжке «Туда и обратно» (издание «Шиповник», 1907 г.){29} я «разгласил» мой побег и будто «на основании» этой брошюры был арестован крестьянин, вывезший меня из Березова. Во всем этом верно только то, что я бежал из Березова, что я описал свой побег и что в Березове был арестован крестьянин в связи с моим побегом. Однако же крестьянин был арестован совершенно независимо от моей брошюры: по предательству рекомендованного мне им проводника. Незачем говорить, что в книжке не было решительно ни одного слова, которое могло бы прямо или косвенно повредить кому-либо из содействовавших мне лиц. Вся та часть повествования, которая относилась непосредственно к побегу из Березова, имеет в моей книжке совершенно вымышленный характер. Для всякого рассуждающего читателя в этом не могло быть сомнения с самого начала.
Проходя мимо следующей далее политической и теоретической полемики Хрусталева (в этой области нам с ним совсем уж делать нечего), проходя мимо утверждения, будто Совет депутатов был создан не социал-демократией, а им, Хрусталевым (впервые появившимся на втором заседании Совета), остановлюсь еще только «на столкновении» нашем в доме предварительного заключения, которое должно объяснить мою будто бы «вражду» к Хрусталеву. «Гласное обращение» рассказывает, что я «стремился навязывать обвиняемым свою точку зрения, отстаивая, что Совет Рабочих Депутатов готовился к вооруженному восстанию», Хрусталев же этому противодействовал. Что именно я хотел «навязать», совершенно ясно видно из моего письма к политическим друзьям «на воле». Арестованное у одного из них на вокзале и следовательно никак не предназначавшееся для гласности, письмо это, по требованию моего защитника О. О. Грузенберга, было оглашено на суде. У меня и сейчас имеется выданная мне секретарем суда копия. Вот что в ней значится: «Мы хотим восстановить на суде деятельность Совета, какою она была в действительности. О себе каждый будет говорить постольку, поскольку это будет необходимо для выяснения деятельности Совета или партии… У нас так же мало права преуменьшать или коверкать деятельность Совета, как мало охоты преувеличивать ее». Такова же была позиция и остальных обвиняемых: рассказать, что было. И в этой именно плоскости у нас у всех были столкновения с Хрусталевым, характер которых отсюда ясен сам собою. Неверно, будто «мы обошли на суде выдвинутый вопрос». По поручению всех подсудимых, я об этом именно вопросе произнес на суде речь{30}.
Но это было не единственное и не главное «столкновение». Из материалов предварительного дознания мы, подсудимые, увидели, что известные показания Хрусталева имели заведомо предательский характер. Некоторые из подсудимых настаивали на том, чтобы Хрусталев был немедленно извергнут из нашей среды. Я несу главную долю ответственности за то, что этого не случилось. Объясняя характер показаний Хрусталева его неврастенической распущенностью и озабоченный достойным проведением политического процесса, я – не без серьезного противодействия со стороны части товарищей – настоял на решении, которое оставляло Хрусталева в нашей среде, но обязывало его идти с нами в ногу. Мы отобрали от него соответственное письменное обязательство, препровожденное нами в центральное учреждение партии.
Ввиду этих обстоятельств совершенно ясно, что никто из подсудимых не заблуждался насчет личности Хрусталева. В июне 1907 года, когда я и Хрусталев были уже за границей, все с.-д., сосланные по делу Совета, обратились из ссылки с письмом к руководящим товарищам, в котором указывали, что «по своим политическим и нравственным качествам Хрусталев не может занимать никакого ответственного поста в партии». Под этим письмом подписались не только «интеллигенты», но и все сосланные рабочие: Киселевич, председатель союза печатников (Хрусталев входил в Совет в качестве одного из 20 делегатов от этого союза), Злыднев (от Обуховского завода), Немцов, Комар… И действительно: несмотря на фантастическую популярность, созданную ему обывательской прессой, Хрусталев никогда ни в какие учреждения партии не выбирался. Он вышел из партии четыре года тому назад – именно потому, что «по своим политическим и нравственным качествам» не мог иметь в ней места.
«Луч» N 111, 16 мая 1913 г.
4. Памяти ушедших
Л. Троцкий. СТРАНИЧКА ИЗ ПРОШЛОГО
(К смерти П. А. Злыднева)
Умер в Чите Петр Александрович Злыднев, от разрыва сердца… Сейчас имя Злыднева не многим памятно – по крайней мере, за пределами рабочего Петербурга. Помнят его, впрочем, крепко и некоторые лица, очень далекие от Обуховского завода: сенатор Крашенинников[109] помнит, граф Витте, надо полагать, твердо помнит, – как не помнить его сиятельству Злыднева?
Петр Александрович, родом откуда-то с юга, работал в 1901 – 1905 годах на Обуховском заводе. Был он хорошим рабочим-механиком, достигал большой точности и очень ценился администрацией за добросовестность и даровитость работы. Но еще больше ценился он рабочими-обуховцами. В нем было что-то крепкое, внутренне-надежное, спокойно-настойчивое. Глядя на него и слушая его, рабочие чувствовали, что Петр Александрович не зарвется, но и не согнется. У него не только в механических работах, у него и в политике был меткий глаз. Чутьем он отлично определял людей и оценивал обстоятельства, будучи органическим реалистом, нимало не страдал короткомыслием. Любил он больше слушать, чем говорить, а слушая умел отделять словесную шелуху от делового ядра. Агитаторской пламенности в нем не было, но он умел говорить великолепно в своем роде: в число его свойств входил и украинский юмор, но дисциплинированный рассудочностью и совершенно очищенный от южного дилетантизма…
Есть ораторы, которые без остатка растворяются в своей речи. А есть такие, которые невольно внушают слушателю убеждение: «говорит умно, а сам – еще умнее»… К этой второй категории и принадлежал Злыднев. Была у него особенная усмешечка, своя, злыдневская, в которой умное добродушие соединялось с уверенностью в себе. Друзья часто над ним подшучивали – над его спокойствием, ровностью, «положительностью», несмотря на молодость, – ему было тогда 27 – 28 лет! – он отвечал усмешечкой, да чуть-чуть поводил бровью: «ладно, мол, – мы себя знаем»…