Александр Гриценко - Антропология революции
В болгарском контексте мы имеем дело даже не с двойной, а с тройной (фракийской/протоболгарской/славянской) конструкцией протоистории: эти элементы могли конфликтовать, однако — как и в случае с Румынией — динамизм дискурсов идентичности тяготел к автохтонным конструкциям, которые стремились интегрировать все эти этнические субстраты в рамках непрерывного нарратива. Это не означало полной однородности — так, например, крайне правые межвоенного периода отдавали предпочтение протоболгарским связям, а национальный коммунистический проект 1970-х ставил во главу угла фракийцев. Миф о прекрасной средневековой империи как вариант самоидентификации выглядел убедительнее, чем в румынском национальном дискурсе, поскольку болгарское царство было более сопоставимо со средневековым территориальным государственным устройством Западной Европы, чем румынские княжества. Вместе с тем мотив «золотого Средневековья» отчасти релятивировался в силу противоречий между учением богомилов и христианством. Если ядро болгарской идентичности — средневековая государственность, то как могло возникнуть богомильство — еще один «специфически болгарский» феномен, проистекающий из понятия «души нации»? А если именно богомильство находится в центре построения нормативного прошлого, то как быть с его явно анархическими и аполитичными сторонами?
В Венгрии поиск национальной идентичности также был отмечен глубокими противоречиями. Миф «обретения родины», присутствовавший также в болгарской и румынской домодерных традициях коллективной идентичности, но постепенно вытесненный там автохтонными установками, — помещал истоки нации за пределы реальной национальной территории. Тем не менее уже в средневековой летописной традиции существовали тенденции изобретать автохтонный дискурс (например, отождествление гуннов и венгров и отсюда идея, что венгры, проникшие в прикарпатский регион, на самом деле заняли землю своих предков). Все это было развито романтической и постромантической национальной мифопоэтикой. Вместе с тем автохтонно-туземный дискурс не стал доминирующим для национального самоопределения Венгрии ни в XIX веке, ни в межвоенную эпоху, хотя теория «двойного обретения родины» имела определенную притягательность и пользовалась популярностью в 1980-х годах. Во многих отношениях этот поворот можно объяснить стремлением и подражать соседям, и конкурировать с ними — имея в виду автохтонные дискурсы идентичности в Словакии и Румынии. Хотя миф об основании венгерской государственности на самом деле не сочетался с претензиями на автохтонность, особый «цивилизационный» пафос венгерских дискурсов, восходящий к началу Нового времени, оказался даже сильнее, чем у болгар или румын, которые стремились присвоить себе и «одомашнить» классическую античность. Венгерские дискурсы идентичности подрывали «классицистскую» генеалогию «стран-конкурентов» и могли разворачиваться также и в доисторическом направлении, устанавливая особые отношения между венгерскими племенами и еще более архаичными цивилизациями.
Первая половина XIX века принесла переоценку романтической традиции во всех рассматриваемых национальных культурах, а также в более широком европейском контексте. Как мы видели, национал-либеральная попытка синтеза постепенно устаревала, уступая место постромантическим антилиберальным националистическим концепциям и антиромантическим (позитивистским) либеральным взглядам. В Румынии важнейшим явлением, начавшимся еще в 1860-х, стало распространение консервативно-либерального движения жунимизма (junimism)[375], возникшего в Молдавии, но с переездом ядра группы в Бухарест приобретшего общерумынский статус. Для этого интеллектуального течения были характерны критика «антиисторической демагогии» национального романтизма, но также и ростки антилиберального национализма нового типа (поскольку его представители отдавали предпочтение не французской, а немецкой модели культурно-политического развития[376]). В процессе строительства нации в Болгарии в 1860–1870-х годах пытались институциализировать романтический нарратив — освободив его от конкретных социальных отсылок и превратив главным образом в культ национального прошлого и национальной самобытности. Таким образом, позитивизм превратился в защитную броню для национализации науки, то есть стал инструментом, позволяющим разрабатывать научные регистры для самоописания нации (например, в изучении фольклора и в литературоведении). В то же время возникший в Венгрии «национальный классицизм» стремился превратить противоречивое в прочих отношениях идеологическое наследие национального романтизма в неподвластный времени канон, преподнося период относительной безопасности и консолидации страны — после 1867 года — как апогей культурного и политического развития Венгрии. Позитивизм был частично включен в эту конструкцию национальной науки. Он же стал инструментом и в руках оппозиционных течений начала XX века, противостоявших этому истеблишментному «статус-кво» и исповедовавших радикальные демократические убеждения, навеянные западными интеллектуальными традициями — от социал-дарвинизма до фабианства.
В межвоенный период все три страны пережили еще один антиромантический идеологический поворот, стремясь отделить новый государственный национализм от идеологического наследия либерального национализма. В то же время во всех этих случаях политический язык был пропитан постромантическими топосами. В целом сила и направление «критических размежеваний» с романтизмом, происходивших в культурах Восточной и Центральной Европы в начале века, имели мощное влияние на изменение конфигурации национальной идеологии, которая в свою очередь кроилась по лекалу послеромантической идеологии. В Румынии этот переход был довольно ярким и привел к появлению антилиберального этнонационализма[377]. В Болгарии органицистская версия либерального консерватизма, сопоставимая с румынским жунимизмом, возникла также к началу века (ее самый яркий представитель — поэт и философ Стоян Михайловский), однако она была гораздо ближе к народническим корням модерного болгарского политического дискурса, представляя своего рода органицистский прогрессизм и таким образом сохраняя определенный «левый» потенциал. Венгерское расставание с романтизмом восходит к самокритичным размышлениям Йожефа Этвеша (József Eötvös) и Жигмонда Кеменя (Zsigmond Kemény) после поражения в революционной борьбе 1849 года, хотя критика романтического радикализма у Кеменя строилась на риторике романтического же смирения. В конце этого периода идеология «гражданских радикалов» может также рассматриваться как своего рода «критический разрыв» с романтизмом, но не столько благодаря концепции органицистского позитивизма (хотя влияние Спенсера было существенным), сколько в рамках широко понимаемой социалистической идеологической традиции.
Помимо долгосрочных контекстуальных расхождений в трактовке национального романтизма, одним из важнейших факторов, определяющих эволюцию характерологического дискурса, стал успех или провал проектов строительства нации и мер социальной и культурной интеграции. Как и в предыдущих случаях, важно оценить комплексное взаимоотношение местных традиций и европейских идеологических тенденций, а также взаимодействие дискурсивных и социальных структур. Определяющим фактором в румынском контексте были территориальные различия (разнообразные юридические, конфессиональные, культурные и политические позиции румынских сообществ в Валахии, Молдавии, Добрудже, Буковине, Трансильвании и т. д.). Успех ирредентистского проекта привел к радикальной смене конфигурации национальной идеологии с конца XIX века вплоть до межвоенного периода, когда произошел сдвиг от радикальных освободительных идей к обрамленному этнокультурной рамкой понятию «нации-государства» и в конце концов к квазиимперской парадигме. К 1920-м годам закрепилось представление, что этот путь оказался успешным, хотя пункты о защите меньшинств в Версальских мирных соглашениях (в остальном оцениваемых сугубо позитивно) рассматривались румынским обществом как коллективное унижение. Однако к 1930-м годам ситуация резко изменилась, и возникшее понятие ressentiment затрагивало не только «традиционных» внешних и внутренних «чужаков» в рамках национального проекта (венгров, евреев, русских, греков), но и выходцев с «демократического Запада» или этнических румын, представлявших либеральный национализм старой школы.
Хотя в формировании болгарского национализма территориальная раздробленность играла ключевую роль, его динамика была иной, чем в Румынии. После короткого существования Великой Болгарии в 1878 году программа воссоединения пережила сразу несколько потрясений, и после двух Балканских войн и Первой, мировой войны между геополитическими реалиями и широким видением болгарского «национального пространства» (включающего Македонию, Восточную Румелию и Эгейское побережье) разверзлась пропасть. В случае с Венгрией ситуация была иной: стартовой точкой проекта строительства нации стала именно этническая пестрота внутри существующей рамки «квазинационального государства». Его развитие шло от ассимиляционного либерального национализма через диссимиляционный этнонационализим, господствовавший в стране после 1919 года, вплоть до Второй мировой войны. Несмотря на то что стадии сильно различались, к 1930-м годам во всех этих случаях концепция строительства нации претерпела эволюцию от триумфального восхождения к явному упадку.