Чеслав Милош - Порабощенный разум
Отречься от лояльности в отношении собственного государства и уничтожить в себе патриотические чувства, внушавшиеся в школе и в университете, — такова была цена вступления на путь прогресса. Не все были готовы заплатить такую цену. Наша группа распалась. Самые многообещающие молодые «проправительственные политики», Стефан и Хенрик, стали сталинистами. Ежи и я отошли. Те, которые согласились заплатить высокую цену, считали нас слабыми, колеблющимися поэтами, литературными декадентами, неспособными к действию. Может быть, такое мнение не было далеким от истины. Не знаю, однако, является ли железная последовательность самой большой человеческой добродетелью.
Гамма стал сталинистом. Я думаю, что, когда он писал свои стихи, лишенные страсти, он чувствовал себя плохо. Он не был создан для литературы. Сидя над листом бумаги, он чувствовал в себе пустоту. Он не был способен переживать упоение писателя — ни упоение творческого процесса, ни упоение утоленного честолюбия. Промежуток между национализмом и сталинизмом был для него пустой бездной, временем бессмысленных попыток и разочарований.
Коммунистическая партия в нашей стране была чрезвычайно слабой; она была партией нелегальной. За принадлежность к ней наказывали по статье, которая считала преступлением всякую попытку оторвать от государства часть его территории. Руководители Партии понимали бессмысленность нелегальной работы и старались влиять на общественное мнение через сочувствующих, не состоящих в партии непосредственно. В Польше издавалось довольно много журналов, которые следовали партийной линии, смягчая ее соответственно для неподготовленных читателей. Группа, в которой оказался Гамма, начала издавать один из таких журналов[126]. Контакты с представителями Партии происходили тайно, часто на прогулках в окрестные леса. Это было уже по окончании университета большинством членов группы: время войны в Испании, коммунистического фронта «в защиту культуры», к которому старались привлечь как можно больше либералов.
Гамма писал статьи, выступал на митингах, участвовал в демонстрациях 1 мая. Был активен. Когда власти закрыли журнал, арестовали членов группы и организовали процесс, Гамма — вместе с другими — оказался на скамье подсудимых. Процесс был большой сенсацией в городе и компрометировал правительство: та молодежь, на которую правительство больше всего рассчитывало, быстро прошла эволюцию к коммунизму. Многие в городе с возмущением восприняли жестокость властей в отношении талантливых выпускников университета, молодых кандидатов права или философии. Обвиняемые, защищаясь, часто прибегали ко лжи; интеллектом и университетской выучкой они превосходили прокурора; не уступали они ему и в знании юридических положений. Приговоры они получили мягкие. Гамма был оправдан за недостатком улик.
Годы, непосредственно предшествовавшие Второй мировой войне, Гамма провел, работая по специальности. Специализировался в исследованиях литературы: опубликовал исследование структуры романа, которое ни в чем не выдавало его убеждений[127]. Опубликовал также две книги стихов[128], по ним тоже трудно было бы сделать вывод об особенно революционных тенденциях автора. Женился. У него родилась дочь. Он переживал большие финансовые трудности. Он не мог рассчитывать на правительственную должность, поскольку его знали как коммуниста[129]. Жил литературной работой. Время от времени публиковал сдержанные статьи о литературе в левых журналах. Ждал своего часа.
Час этот вскоре наступил. Гитлер напал на Польшу, и продвижение его армии было молниеносным. С востока двинулась ему навстречу Красная Армия и заняла, на основании соглашения Молотова-Риббентропа, те территории, о которых Партия всегда открыто говорила, что они должны быть включены в Союз. Картину того, чем в эти дни была Польша, можно сравнить лишь с картиной пожара в муравейнике. По дорогам брели тысячи голодных и перепуганных людей: солдаты разбитой армии, возвращающиеся по домам, полицейские, старающиеся избавиться от своих мундиров, женщины, ищущие своих мужей, орды мужчин, которым не хватило оружия. Это было время всеобщего движения. Массы людей убегали с востока на запад в немецкую оккупацию. Такие же массы двигались с запада на восток, убегая от немцев. Крах государства был ознаменован таким хаосом, какой может случиться, пожалуй, только в двадцатом веке.
Гамма был мобилизован, но в армии провел всего несколько дней. Сразу же наступил разгром. Город Вильно был великодушно пожертвован Советским Союзом Литве, которую восточный сосед еще год дарил своей дружбой, пока не проглотил ее. Гамма, жаждавший действия, эмигрировал из Вильно и перебрался в самый большой город на территории советской оккупации, во Львов. Там он встретился с другими литераторами, настроенными просталински. Они быстро организовались. При поддержке новых властей они получили, — как надлежит писателям, окруженным опекой данного строя, — дом, где могли жить, организовали столовую и стартовали в новом жанре писательства, сводившегося, впрочем, к переводу с русского и грубой пропаганде. Гамма в этих новых условиях быстро завоевал доверие литературных спецов, которые по поручению Партии и НКВД приехали из России наладить «литературное хозяйство» на новоприобретенных территориях. Он не колебался. Многие его коллеги, хотя и были теоретически коммунистами, разрывались от противоречивых переживаний. Бедствия их родины, поистине безмерные, вызвали у них душевный надлом. Дикость завоевателей и враждебное отношение ко всем полякам наполняли их ужасом: впервые они столкнулись с новым грозным миром, который до того знали только из приукрашивающих описаний. Гамма не выказывал сомнений. В какой-то мере объяснением этого для меня является его голос и характер его смеха: это смех неприятный, сухой. И этот голос, и этот смех могли бы заставить предположить, что эмоциональная жизнь Гаммы всегда была довольно примитивна. Он знал гнев, ненависть, страх, энтузиазм, но ему была чужда эмоциональная рефлексия; видимо, с этим и связана слабость его таланта. Обреченный на мозговые спекуляции (ибо то, что он писал, внутренними источниками не подкреплялось), он льнул к доктрине. То, что он имел сказать своим крикливым голосом и написать склонным к упрощательству пером, могло быть сказано на митинге и написано в пропагандистской газете. Его последовательность вытекала из диапазона его эмоциональных возможностей; он мог быть настроен только на один тон. Его успехам (это не были писательские успехи, только успехи литературной политики) помогало также свободное знание русского языка. В конце концов, он был наполовину русским; он легче других находил общий язык с новыми властями. Его считали одним из наиболее надежных.
Население территорий, которые были включены в Союз, не чувствовало себя так хорошо, как немногочисленные «надежные». Люди дрожали от страха. Уже первые аресты заставляли предполагать самое худшее. Страх имел основания, худшее началось вскоре. Это были массовые депортации. На рассвете в дома и хаты стучались агенты НКВД; арестованным оставляли очень мало времени, чтобы собрать самые необходимые вещи: советовали одеваться потеплее. С ближайшей станции закрытые на засов телячьи вагоны увозили узников — женщин, мужчин и детей — в неизвестном направлении. Тысячи людей увозили на восток. Вскоре это были уже десятки тысяч, наконец сотни тысяч. После нескольких недель или месяцев путешествия эшелоны с людьми прибывали к месту назначения: это были лагеря принудительного труда в Заполярье или колхозы в Азии. Среди вывезенных оказались также отец и мать Гаммы и его сестры, подростки. Отец — как рассказывали — проклял сына-выродка, который писал хвалы властителям, обрекающим на бедствия его земляков; вскоре он умер где-то в этих пространствах, где и тысяча миль — скромное расстояние. Мать и девочки вели тяжелую жизнь рабынь. Гамма произносил в это время пламенные речи о великом счастье жить и трудиться при новом, лучшем на свете строе, который осуществляет мечты человечества. Что он тогда чувствовал — кто ж это может знать. Если бы он пытался выступить в защиту своей семьи, это не дало бы никакого результата, а кроме того, Гамма, хоть и был на хорошем счету в НКВД, боялся.[130]
К коммунистам других национальностей русские не относятся с доверием. Менее чем каким-либо другим они доверяют польским коммунистам. 1917–1939 годы дали этому особенно много примеров. Многие польские коммунистические деятели, бежавшие в Советский Союз от преследований, были там обвинены в вымышленных преступлениях и ликвидированы.[131] Та же участь постигла трех известных польских коммунистических поэтов: Вандурского, Станде и Ясенского.[132] Их имена сегодня нигде не упоминаются, их произведения не будут издаваться.[133] Когда-то роман Ясенского «Я жгу Париж» печатался с продолжением во французской «Юманите».[134] А сам Ясенский имел такую же международную известность, какую сейчас имеют поэты-сталинисты Назым Хикмет или Пабло Неруда. Ясенский погиб в одном из заполярных лагерей.[135]