Дмитрий Быков - Блуд труда (сборник)
Все это азбучные вещи. Но именно забвением азбуки, отказом от нее и было славно прошедшее десятилетие. Это время дутых репутаций, стильных безобразий, даровых денег и тотальной деградации всего и вся – кончилось. Но не следует думать, что на смену ему пришло что-то лучшее. Плохо всякое время, хороших не бывает. По-своему отвратителен, пошл, самоубийствен для России был серебряный век – но то, что пришло ему на смену, было ничуть не лучше. А когда кончилась и эта эпоха, эпоха жестокой и кровавой революционной романтики, – она сменилась временем еще худшим, временем торжествующей нэповской пошлости, памятником которой осталась толстовская “Гадюка”, тоже достаточно пошлая, но точная повесть. Нэп сменился такими временами, что о них и вовсе без омерзения не вспомнишь. Так оно и шло: пошлость оттепельную меняли на пошлость застойную, застойную – на перестроечную, перестроечную – на рыночную. Сейчас это время, которое все его герои считают очень либеральным и по которому так ностальгируют (действительно, в какую еще эпоху на них бы кто-нибудь обратил внимание?), сменилось более конструктивным, но и более скучным и даже более бездарным периодом, который, может быть, и благотворнее для нашей экономики (и то вопрос), но для нашего самосознания ничуть не позитивнее. В смысле ценностей наблюдается все тот же вакуум (ценность у нас одна, Путин зовут), в смысле подъема – очередная иллюзия, в смысле доминирующего класса – все тот же гегемон в тренировочных штанах с пузырями, и не думаю, что он сильно лучше стильного дизайнера с педерастическими наклонностями. Как заметил Владимир Леви, развивая Галича, – количество говна в мире постоянно, и это единственный закон, верный для всех общественных формаций.
Прекрасны только миги перехода и моменты отторжения, преодоления. Когда у человека накопится достаточно ненависти, из него получается писатель. Пелевин изблевал из себя семидесятые-восьмидесятые годы, написав “День бульдозериста” и “Омой Ра”; его таланта и точности хватило на девяностые – и появилось “Поколение”. Гостева возненавидела свою тусовку, свой образ жизни и ту действительно насквозь фальшивую ситуацию, когда либидо сублимируется с помощью умных бесед с человеком много старше себя. Возненавидеть себя у нее не хватило таланта; но, во-первых, все впереди, а во-вторых, ненависть к себе – это не для всех. Это дается избранным, и из этого получается действительно очень большая литература – Толстой, в частности.
А пока спасибо Насте Гостевой за чудесный памятник эпохе – за то, что она нашла в себе силы пять лет вариться во всем этом и честно о нем поведать. Теперь это время можно считать не только исчерпанным, но и отрефлексированным, в результате чего получился кусок настоящей литературы. С паршивой овцы хоть шерсти клок.
2001
III
Морковка и крыска
Пусть будет хоть памфлет, но я выскажусь.
Ф. М. Достоевский.1
Недавно включаю телевизор, лужковско-лысенковский “TB-Центр” (тот самый, на котором отъявленный антисемит и имперец Павел Горелов ведет регулярные шоу – а еще недавно разносил в статейках Бродского с Пастернаком и писал, что Цветаева правильно повесилась), – так вот, включаю “Центр” и вижу наше старое кино. Я его теперь везде вижу Титры только что проплыли, названия не видал. По привычке пытаюсь угадать дату: черно-белое, широкоэкранное, начинается с утреннего шествия граждан на работу (“Город двинулся в будничный свой поход” – шум, шарканье, настроение бодрое, звучит ласковая баритональная песня). Ну, думаю, раз ласковая баритональная, а не бодрая хоровая, то это точно середина шестидесятых годов. Тем более что сразу же следует сцена в пластиночном магазине, а потом мальчик на стройке качает девочку на качелях. И мальчик такой угрюмый, хмурый, даже в процессе раскачки девочки, – что сразу ясно: положительный герой.
Если во Вселенной есть существо, которое я хотел бы убить изощренно, многократно, с особым цинизмом, то это советский положительный герой.
Я расквасил бы ему нос, я оторвал бы ему уши (крепкие, маленькие уши положительного героя, принципиального борца, рабочей косточки), я сломал бы ему рабочую косточку, я оттаскал бы его за непокорные, ершистые, вихрастые вихры. Я знаю все, что с ним будет. Сейчас у него умрет отец, и он со школьной скамьи пойдет на завод, а в свободное от работы время будет содержать маленькую сестру. Готовить ей обед, готовить с ней уроки. Пища его будет молоко и булка. Особенно же он будет любить кефир. Он будет по праздникам себе его позволять. Он будет, конечно, курить, но ровно столько, чтобы не слишком тратить рабочее время; и говорить он будет мало, отрывисто, себе под нос, – потому что разве может положительный герой излагать свои мысли плавно, ясно, без стеснения? Если он говорит много и с улыбкой, то сразу ясно, что он отрицательный герой, присвоивший себе чужую жилплощадь. Въехавший туда поперед батьки (батька с тремя детьми и больной жинкой – современная модификация штабс-капитана Снегирева по кличке Мочалка). Наш герой разоблачит отрицательного, взяв его рабочей рукой за грудки и буркнув в своей манере: “Врезать бы тебе!” Но не врежет.
А сестренка тем временем пойдет на ткацкую фабрику и увлечется мальчиком из золотой молодежи, который приучит ее к легкой жизни, поведет в ресторан, будет с понтом рассуждать об абстракционистах и Евтушенко, но потом попадет в кутузку за фарцу или шпионаж, и девушка вернется в лоно пролетариата. И они поедут в Крым, а в Крыму, глядя на горы, угрюмый положительный брат буркнет: “Обойти бы все это, каждый уголок!” – такие люди никогда не ездят в автобусе, они непременно обходят каждый уголок и, найдя необойденный уголок, еще раз шесть заставляют себя его обойти: воспитывают упорство. Впрочем, если бы он, глядя на горы, буркнул “Врезать бы” – это меня тоже ничуть бы не удивило. И он еще в такой майке при этом, в такой пролетарской, из которой торчат бугристые плечи, – и в этой же майке он с сестрой будет сейчас сидеть в гостях у своих родственников. Тетка будет говорить: ты кушай, кушай, а дядька будет тоже положительный, Жженов, вообще почти не говорит, только “гм-гм” да “вот-вот”, чисто Ленин в 1923 году, укатанный крутыми Горками. Тут я выключил, но подозреваю, что в финале морская даль, вся в бликах.
У, сука, убил бы. Сколько от тебя натерпелся. Ты был моим одноклассником, моим вожатым, моим сержантом. Ты внушал мне необходимость страдать, смирять гордыню, ломать себя, ты был убежден, что все должно делаться через надрыв и пупочную грыжу, поперек себя, не как хочется и не как надо, а как максимально отвратительно. Своей идиотской принципиальностью ты навеки отбил у меня всякую охоту верить во что-нибудь до конца. С тех пор Платон мне истина. Наделенный яркими, выпуклыми минусами и сомнительными, недоказуемыми плюсами (угрюмство, тупость, упрямство скрывают якобы сливочно нежную душу), ты отравил мне первые двадцать лет жизни и вот вернулся, распевая старую песню о главном.
О своем рассветном городе, падла. О крепких плечах товарищей. О своей курносой щекастой девке с поросячьей косой. О заводском гудке, о босоногих плясках под дождем, о том, как молодой моряк приехал на побывку. О своей Родине, гадина, которая опять не моя.
2
“Эстет и варвар вечно заодно”, – писала Новелла Матвеева тридцать лет назад; сказано на века, так что на западном фронте без перемен. Я ничего удивительного не вижу в том, что большинство наших особо утонченных эстетов опочило в объятиях тоталитарной эстетики: Сорокин это предсказывал еще в “Тридцатой любви Марины”, где довести эстеточку-диссиденточку до оргазма сумел только заводской партиец. Сорокин, говорят, сам кончает от Бабаевского. Дыховичный в “Прорве” и “Женской роли” подтвердил пристрастие современных постсоветских эстетов к тому, что им кажется grand style’м. Но самые клинические примеры – это Эрнст и Парфенов.
Вот возьмем Эрнста, да? Вторичные передачи делал, претенциозные, но по крайней мере информативные. Подозрительное началось, когда эстет, создатель “Матадора”, с волшебной легкостью оставил возлюбленное творчество и переместился в начальники. Сам он, правда, утверждал, что это только новый вид творчества – манипулирование массовым сознанием. Телевизионный постмодернизм, сказал он. Интересные представления о творчестве.
И начался постмодернизм: то есть вместо обращения к элите, тусовке и прочей пене дней Эрнст со товарищи обратился к некоей абсолютно мифической прослойке, которая мыслилась ему как middle class. Допускаю, что в силу элитного происхождения и счастливо сложившейся биографии он никогда с этим классом не пересекался, имея о нем предельно мифологизированное представление – главным образом из нашего старого кино. Перечисление типажей много места не займет: мать-одиночка, растящая сына, который вечно ходит в клетчатой ковбойке, изобретает летающий самокат и в конце концов становится авиаконструктором. Глава рабочей династии, патриархальный пролетарий, над которым измывался еще Виктор Некрасов. Молодой очкастый ученый, много острит, играет в шахматы. Девушка с высокой прической в форме кукурузы, иногда в косынке, склонна увлекаться фарцовщиком, но потом в слезах возвращается к приплюснутому типу в промасленной кепчонке. Промасленный тип, изъясняющийся междометиями. Старорежимная коммунальная соседка с прононсом и манэээрами. Олег Ефремов в роли водителя, Галина Волчек в роли медсестры.