Наталия Нарочницкая - Россия и русские в мировой истории
В работах «классиков» проявилось все, что только могло сформировать антирусский дух: третьесословная и люмпенская ревность к аристократическому началу государственности и царям (в отличие от почтения к иерархии у крестьян, следующих заповеди «Почитай отца и мать»), отрицание религиозных основ принципа верховной власти и соборности, откровенная ненависть к православию как воплощению христианской веры. Налицо зависимость работавшего в Англии Маркса от англосаксонской внешнеполитической пропаганды. Сильно влияние и немецкой классической философии, наделявшей лишь западные народы ролью творцов мировой истории. Пренебрежение к славянам, страх перед их объединением открыто проявлялись всегда у Энгельса, которого сильно беспокоила судьба немецкого Groftrawn в случае подъема славянства. В работе «Революция и контрреволюция в Германии» (1852 г.) Энгельс рисует страшную картину: оказывается, цивилизованным нациям угрожает возможность объединения всех славян, которые могут посметь «оттеснить или уничтожить непрошенных гостей… турок, венгров, и прежде всего ненавистных… Niemetz, немцев». Панславизм с русским самодержавием во главе был тем кошмаром, который мучил Энгельса, подобно кошмару коалиций, мучившему Бисмарка.
«В кабинетах нескольких славян историков-дилетантов возникло это нелепое, антиисторическое движение, поставившее себе целью ни много ни мало как подчинить цивилизованный Запад варварскому Востоку, город — деревне, торговлю, промышленность, духовную культуру — примитивному земледелию славян-крепостных, — кликушествовал классик. — Но за этой нелепой теорией стояла грозная действительность в лице Российской империи — той империи, в каждом шаге которой обнаруживается претензия рассматривать всю Европу как достояние славянского племени и в особенности единственно энергичной его части — русских;… той империи, которая за последние 150 лет ни разу не теряла своей территории, но всегда расширяла ее с каждой… войной. И Центральная Европа хорошо знает интриги, при помощи которых русская политика поддерживала новоиспеченную теорию панславизма»[209]. И мышление, и политика самого Николая I, свято соблюдавшего принцип легитимизма и Венскую систему 1815 года, тем более его канцлера К. В. Нессельроде, больше всего дорожившего взаимопониманием с князем Меттернихом, были так далеки от этих мнимых целей! Россия не только не имела никакого отношения к славянскому конгрессу в Праге, но, напротив, была чрезвычайно озабочена, что такое впечатление может возникнуть у Вены, а единственным русским на этом конгрессе был Михаил Бакунин…
В России действительно сочувствовали культурному возрождению западных славян и оказывали ему материальную поддержку, однако безосновательность обвинений, что готовилось их включение в Российскую империю, пишет Е. Спекторский, видна из того, что «К. С. Аксаков был арестован за мечты о соединении славян с Россией, а увлекавшийся идеею славянской взаимности Н. И. Костомаров и другие члены Кирилло-Мефодиевского братства в Киеве попали в Петропавловскую крепость по требованию австрийского правительства»[210]. Даже в период Русско-турецкой войны 1877–1878 годов и освобождения Болгарии единственный дипломат, которого с натяжкой можно назвать панславистом, граф Игнатьев, русский посол в Константинополе, постоянно наталкивался на более чем сдержанное отношение внешнеполитического ведомства к его идеям и, по признанию патриарха британской балканистики Р. В. Сетон-Уотсона, «принадлежал к личностям, чье славянское рвение далеко превосходило политические инструкции центрального органа»[211].
Однако не только мифический панславизм русских царей вызывал революционное негодование Ф. Энгельса. Не менее гневную отповедь вызвал и «демократический панславизм» Михаила Бакунина. Идея Бакунина об органическом слиянии революционных потоков Западной Европы и освобожденного от иноземного ига славянства в подлинно общеевропейской революции для Энгельса была крамольной. Бакунин осмелился считать славян достойными участвовать в борьбе за демократическую Европу, в которой им вовсе не отводилось место. Энгельс обрушился212[212] на бакунинскую речь на славянском съезде в Праге в 1948 году: «Призыв к славянам. Сочинение русского патриота Михаила Бакунина, депутата славянского съезда в Праге». «Русский патриот» призывал не только к единению славян и их освобождению, он говорил о «протянутой братской руке немецкому народу», о «братском союзе мадьярам, ярым врагам нашей расы… во имя свободы, равенства, братства всех наций». Что же классик интернационализма? Равенство и братство — не для всех, и Энгельс отрезал, что «речь идет не о братском союзе всех европейских народов под одним республиканским знаменем, а о союзе революционных народов против контрреволюционных».
Энгельс полагал славян народами, которые «нежизненны и никогда не смогут обрести какую-нибудь самостоятельность». Они якобы «никогда не имели своей собственной истории… и лишь с момента достижения ими первой, самой низшей ступени цивилизации уже подпали под чужеземную власть или лишь при помощи чужеземного ярма были насильственно подняты на первую ступень цивилизации». В тевтонском задоре Энгельс утрачивал последние проблески интернационализма. Славяне не просто ничтожный мусор истории — они «всюду… были угнетателями всех революционных наций… У всех панславистов национальное, т. е. фантастическая общеславянская национальность; стоит выше революции». Но «способные и энергичные» немцы и венгры являются не только символом прогресса и революции, но также просветителями и носителями цивилизации для славян. Одной из причин Дранг нах Остен и германизации славянских земель в работе «Революция и контрреволюция в Германии» была названа «необходимость ввозить из Германии почти все элементы духовной культуры». Но в молниях против Бакунина Энгельс уже полностью обнажил, что предмет заботы его пролетарского интернационализма — немецкий Grossraum.
«Поистине, положение немцев и мадьяр было бы весьма приятным, если бы австрийским славянам помогли добиться своих так называемых «прав»! Между Силезией и Австрией вклинилось бы независимое богемско-моравское государство; Австрия и Штирия были бы отрезаны «южнославянской республикой» от своего естественного (выделено. — Н. Н.) выхода к Адриатическому и Средиземному морям; восточная часть Германии была бы искромсана, как обрезанный крысами хлеб! И все это в благодарность за то, что немцы дали себе труд цивилизовать упрямых чехов и словенцев, ввести у них торговлю и промышленность… земледелие и культуру!» Именно в этом ключе Энгельс и заключает: «Там, где речь идет о существовании, о свободном развитии всех ресурсов больших наций, там сентиментальная заботливость о некотором количестве разбросанных в разных местах… славян не играет никакой роли».
Исключение классики делали для поляков — «единственной славянской нации, чуждой всяким панславистским вожделениям. Слова поляк и революционер, — пишет Энгельс, — стали синонимами, полякам обеспечены симпатии всей Европы и восстановление их национальности, в то время как чехам, хорватам и русским обеспечены ненависть всей Европы и кровавая революционная война всего Запада против них», что вызывает аналогии с отношением к сербам «демократического» мирового сообщества в 1999 году. Отказывая православным славянам в праве бороться против прогрессивных Габсбургов, марксисты, казалось, безусловно поддерживали поляков и их ненависть к «реакционной» России.
Этой мистической ненавистью был сжигаем Адам Мицкевич. На одном из собраний разноплеменных либералов, мечтавших о революциях, социализме и сокрушении империй, он пламенно призывал к новому походу на Россию «двунадесяти языков», разумеется, под флагом демократии, которая «собирается в новый открытый стан» и «снова ринется на освобождение всех притесненных народов, под теми же орлами, под теми же знаменами, при виде которых бледнели все цари и власти». Повести же вперед этот стан должен был опять «один из членов той венчанной народом династии, которая как бы самим Провидением назначена вести революцию стройным путем авторитета и побед». Это был Наполеон III — фигура, постыдно противоположная идеалам какой-либо демократии или либерализма, но зато враждебная русской политике, что способно было в глазах поляка превратить его в героя. Это с горечью описал А. Герцен, как и то, что, к чести собрания, Мицкевича никто не поддержал, а испанец Рамон де ла Сагра — прудонист, но, заметим, и сын народа, «притесненного» амбициями Бонапарта, да еще с помощью польского полка, не захотел оставить речь поляка без «протестации» и призвал погибель на всякий «деспотизм, как бы он ни назывался: королевским или императорским, бурбонским или бонапартовским!»[213].