Журнал Знамя - Знамя Журнал 7 (2008)
К Антону бросились несколько человек.
- Стойте! - закричал он. - Я вам кое-что хочу сказать!
- Да хули, епт, слухать его, рукосуя шепельнутого? - осклабился Гришка, и все засмеялись.
- Да постойте! - снова заорал Антон. - Это все неправда!
- Что неправда? - замерла на секунду толпа.
- Да все! Все эти книжки. Все эти экзамены. Это все придумано, чтобы… да я не знаю, зачем! Это только у нас, в Больших Ущерах! Больше нигде! Поймите! Здесь решили устроить эксперимент, ну и выдали книжки и всякое такое. Это все… эксперимент.
Так Антон крутанул последнюю шестеренку.
- Какой эксперимент? - заорали в толпе.
- Ты что, сволочь, говоришь?!
- То есть это как? - заверещал чей-то фальцет. - Мы что, кролики, что ли, подопытные?
- Да что его слушать? Он же с ними заодно!
- Это ты, сука, опыты над живыми людьми ставить вздумал?!
- Мочи гада!
В Антона полетели бутылки и палки, и толпа, как огромное многоногое насекомое, двинулась к нему.
Антон отступил на пару шагов, продолжая что-то кричать, но его уже не было слышно. Он поскользнулся, и его стащили по обледенелым ступенькам библиотеки вниз. Он несколько раз ударился головой, но сознания не потерял. Ему удалось подняться на ноги и даже ударить кого-то кулаком. Но навалившаяся толпа смяла его, как каток консервную банку. Какое-то время он еще отбивался, но что он мог сделать против топтавшего его стоногого динозавра? Голова, суставы, ребра, все, что казалось таким прочным и живучим, хрустело и крошилось в этой безжалостной мясорубке, как будто было сделано из папье-маше.
- Кончай молотьбу! - наконец крикнул кто-то. - Айда в библиотеку!
И толпа рванула прямо по обмякшему телу Антона к дверям.
- Давай ее родимую!
- По-нашему! Займется, дай бог!
- Сделаем красиво!
Дверь легко сбили с петель. Внутри быстро соорудили кучу из выхваченных наугад книг. Разбежавшиеся по разным углам библиотеки мужики быстро подожгли, и огонь начал свое стремительное размножение. Через несколько минут все внутри заволокло едким дымом, и народ, кашляя и чертыхаясь, повалил назад, на улицу. Огонь полностью охватил все здание. Горели пыльные полки, горели пионеры-герои. Горели стулья и перекрытия. Горели газетные подшивки и русская классика. Огню ведь все равно, что жрать - памятник архитектуры или деревянный сортир, литературное достояние или вчерашнюю газету. Он, как и хаос, его породивший, всеяден.
В считаные минуты деревянное здание библиотеки превратилось в один большой факел, где внутри, обретая последнее единение, горели литературные шедевры, а снаружи шумели объединившиеся большеущерцы. Радостно протягивали к жаркому огню замерзшие руки бабы. Остатками водки грелись уставшие мужики.
30
Когда к библиотеке подъехали Бузунько с Черепицыным, ничего уже сделать было нельзя. Деревянное здание обвалилось, и теперь огонь пожирал остатки обуглившихся бревен и прыгал по пеплу сгоревших книг. Некоторые страницы можно было еще прочитать, только теперь они выглядели как негатив фотопленки - белые буквы на черном фоне. Дотрагиваться до них уже было нельзя - хрупкие страницы от прикосновения в секунду превращались в горку золы. Народ, заметив приближающийся уазик, разбежался кто куда и, несмотря на все усилия матерящегося Черепицына, никого схватить не удалось. Зимин, который прибежал к библиотеке сразу после того, как закончил осмотр тела Мансура, бросился к Антону, но по запекшейся крови у него на губах сразу понял, что опоздал.
На следующий день из райцентровской больницы вернулась осунувшаяся Катька. Ее привез Валера. После выкидыша она сильно похудела. Почти ни с кем не разговаривала, только кивала или мотала головой. Даже на события, происшедшие прошлым вечером, она никак не отреагировала - только пожала плечами. Валера, который был в больнице рядом с Катькой всю ночь, узнав о том, что приключилось в деревне, впал в какую-то озлобленную тоску - с Танькой (хотя она и провела весь прошлый вечер сначала в магазине, а потом дома и к событиям не имела никакого отношения) он не пожелал говорить. Ходил от Климова к Зимину и наоборот, пока не захмелел до такого бесчувственного состояния, что потом целую неделю бродил по деревне, пьяный и злой, нарываясь на драку. Это, впрочем, не помешало ему помочь Нине и ее отцу с переездом. Валера отвез их на станцию и посадил в поезд. Потом долго сидел на холодном бетоне у зеленой кассы, там, где еще недавно лежала, теряя ребенка, Катька, и плакал, отхлебывая из бутылки. Иногда принимался читать какие-то стихи, но быстро сбивался и начинал проклинать себя за то, что не вернулся в тот же вечер в Большие Ущеры, а остался в больнице рядом с Катькой. Нина сначала не знала, куда и зачем ехать. Но в деревне оставаться уже не могла. Да и вообще ничего не могла. Ни дышать, ни жить. Однако мать Антона уломала Нину не отменять решения и приехать жить к ней в Москву - к Нине она всегда относилась тепло и сейчас, несмотря на такой трагический распад семейных связей, чувствовала к той уже почти родственную любовь.
Бузунько понизили в должности и перевели в райцентр. Начали было служебное расследование, но особо не усердствовали, так как прямой вины его не было. Черепицын остался на своем месте и как мог помогал приехавшей из центра следственной группе. Впрочем, группа эта ничего толком собрать не смогла - все участники того кровавого похода перекладывали вину на ближнего своего, кто первым ударил или поджег, вспомнить не могли, так как “были пьяны”. Бабы выгораживали мужей, мужья жен, а друзья друг друга. Так и зависли два убийства как совершенные “неизвестной группой лиц”. Единственный, чью вину удалось доказать, был Гришка, который особо и не отпирался, а сразу сознался в том, что убил собаку. Но и тут “жестокое обращение с животными” быстро превратилось в “допустимую самооборону”, и дело закрыли. Пухлая папка со свидетельскими показаниями была отправлена в Москву, но по дороге где-то затерялась, чего, впрочем, никто и не заметил, так как никаких обвинений и не было выдвинуто. Митрохина почему-то повысили и перевели работать в столицу. Почему, не знает никто. Даже сам поседевший от страха Митрохин.
Додар хотели было отправить в детдом, чтобы детдомовское начальство начало розыск родственников, но Катька, когда пришла в себя, подала документы на удочерение. Так они и сошлись под одной крышей, мать без ребенка и ребенок без родителей.
Новый год, кстати, в тот раз (единственный в истории деревни) не отмечали. Елки большеущерцы ставили по старой традиции не раньше 31 декабря, но 31-го было страшное похмелье, допросы и всеобщая подавленность - какой уж тут праздник. Отмечал только Поребриков с семьей, да Зимин, решивший не обделять дочку новогодней радостью. Привел к себе Додар, и она встречала тот Новый год вместе с Лерочкой, словно они были сестрами.
Мансура, Антона и Серикова похоронили за оврагом, всех троих рядом. Странное посмертное соединение людей, которые при жизни не были особо близки. Туда же за овраг отвезли и остатки библиотеки - ее похоронили четвертой в этой компании.
Бульду Климов зарыл у себя во дворе. Что ставится на могилах животных, он не знал и потому просто сколотил фанерную табличку, на которой написал черной краской “Бульда”. Без дат жизни. Просто - “Бульда”.
А книжки с пепелища, которые либо чудом остались целы, либо не до конца сгорели, большеущерцы растащили по домам. Зачем - одному богу известно. На память, наверное.
Герман Садулаев.Бич Божий.
От автора | Родился в 1973 году в селе Шали Чечено-Ингушской АССР. В 1989 году приехал в Ленинград, где поступил на юридический факультет университета. Бросало по свету от берега Индийского океана до берега Белого моря. Сейчас живу и работаю в Петербурге. В 2005 году вышли первые публикации в журналах “Знамя” и “Континент”. В 2006 году изданы две книги: “Радио Fuck” и “Я - чеченец!”. В 2008 году третья книга “Пурга, или Миф о конце света”, получившая премию “Эврика”. Готовится к выходу четвертая книга - роман “Таблетка”. Герман Садулаев Бич Божий рассказ Это было давно. Очень давно. В те далекие, уже мифические годы, когда одному человеку было еще дело до другого. Это было время тотальной несвободы. Казалось, что каждому человеку есть дело до каждого другого. И всему обществу есть дело до каждого человека. И, что закономерно, каждому человеку было дело до общества. Сейчас мы живем в другом, абсолютно свободном мире. В мире, где каждый человек свободен упасть до самого низа. Никто не остановит его, не будет тянуть вверх, толкать дальше от края пропасти. Человек сейчас может быть бездомным, может быть нищим. Никто не нарушит его священного права. Многие даже помогут ему утвердиться в своей решимости. Например, если человек остается один и начинает пить, о нем узнают квартирные аферисты и с помощью отработанной схемы переписывают на себя квартиру этого человека, а его самого отвозят в далекий пригород или просто выкидывают на улицу. Потому что мы живем в свободной стране, и каждый свободен катиться по наклонной до самого дна. Раньше было не так. Раньше человеку мешали. Если человек переставал ходить на работу, спивался или зачитывался книгой “Роза Мира”, его вызывали на профком, фабком, учком, чуть ли не Совнарком занимался его вопросом. Он бросал одну работу - ему давали другую. Он горько пил - его забирали в ЛТП и лечили. От человека уходила жена - другая жена находила его, а коллектив брал на поруки. Иначе было нельзя. Ведь то, прошлое, тоталитарное общество было основано на отвратительной несвободе и эксплуатации человека. Оно совершало насилие над душой человека. Люди были главным богатством государства, и каждый государству был нужен. Оно не могло позволить, чтобы люди, эта ценная валюта, пропадали просто так. Нет, дело не в каком-то особенном гуманизме. Просто люди были действительно нужны: чтобы поднимать целину, вкалывать на стройках века, прокладывать магистрали через тайгу и от Венеры до Марса, точить оружие на станках, служить в самой большой армии мира; даже для того, чтобы устраивать величественные парады два раза в год - без людей никак нельзя было обойтись. Общество спектакля - это было, общество спектакля, но с большой массовкой. Каждому находилось дело. Сейчас общество камерного спектакля. Господам нужно только какое-то количество прислуги, да статистов, возвещающих: кушать подано! Сейчас жизнь человека ничего не стоит. Ведь человек состоит из аминокислот. А аминокислоты ничего не стоят. Вот если бы человек состоял из углеводородов! Теперь люди не нужны, и когда людей становится меньше, то от этого только лучше, потому что на оставшихся приходится больше углеводородов. Когда-то из-за похожей причины развалился рабовладельческий строй. Рабов стало невыгодно кормить - они не окупали своим трудом даже стоимости похлебки. Похлебка стала очень дорогой, а рабы - ненужными. Так пал Рим. Вот и в наше время, если человек учитель или почтальон, он не оправдывает стоимости затрачиваемых на него углеводородов. Углеводороды очень дороги, а люди не стоят ничего. Поэтому всем будет гораздо лучше, если учителя и почтальоны умрут. Что говорить о пенсионерах? Им должно быть стыдно, что они еще живы. Но человек умирает не сразу. И наше общество, свободное общество, милосердно. Оно вовсе не обязывает к немедленной физической смерти всех лишних людей. Вполне достаточно скатиться на самое дно. И не потреблять углеводородов. И можете жить. Никто не запрещает вам жить. Если вы не посягаете на святое. На углеводороды. Это свободный мир. И я ничуть не удивляюсь, встречая нищих в метро, бродяг на Невском проспекте, бомжей у Ленинградского вокзала, в самом центре самой дорогой столицы Европы, и отвратительных оборванцев, навечно оккупировавших Казанский вокзал. Но тот, прошлый мир был несвободным. Поэтому для меня до сих пор остается загадкой: откуда тогда появлялись бичи? Социальных предпосылок действительно не было. Напротив. Этим людям было нелегко, им приходилось прорываться против течения, сквозь плотные шеренги профкомов, домкомов и трудовых коллективов. Им было очень трудно. Требовалось большое упорство, чтобы стать бичом, в то время. И все же они были. Можно привести психиатрическое основание. Дромомания - известная и достаточно хорошо изученная болезнь. Ее симптомами являются тяга к бродяжничеству, склонность к антиобщественному образу жизни. “Им овладело беспокойство, охота к перемене мест”. Дромомания весьма распространена, но чаще всего не выходит за пределы акцентуации. На социально приемлемой форме дромомании - туризме - даже делаются деньги. Все, на чем можно делать деньги, считается в свободном обществе социально приемлемым. Собственно, это и есть критерий социальной приемлемости. Все, что никак не может быть приспособлено к извлечению прибыли, объявляется опасным отклонением и отвергается. Покупая путевку на курорт с билетом на чартерный рейс, трансфером от аэропорта до гостиницы в две, три, четыре или пять звезд, мы получаем от общества лицензию на дромоманию и можем удовлетворить свою склонность к бродяжничеству в социально приемлемой форме. Только так это можно объяснить. Все эти сонмы отдыхающих, устремляющихся на время отпуска кто к теплым морям, а кто - в заснеженные горы. Но я хотел рассказать совсем не об этом. Речь шла о бичах. Что я знал о бичах тогда, в далекие восьмидесятые, будучи учащимся средней школы в селе Шали, пионером и активистом, юным интеллектуалом в далекой провинции Четвертой и последней Римской империи? Очень немного. Я слышал в песне Высоцкого про “напарника, бича”, который посоветовал лирическому герою, тоже бичу, поехать на Вачу, золотые прииски, чтобы заработать денег на новую светлую жизнь. Помню еще статью в местной газете, где слово “бич” - в шутку, наверное, расшифровывалось как “бывший интеллигентный человек”. Все это мало помогало мне понять социальную сущность явления. До сих пор не помогает. А с самим феноменом, в его физическом воплощении, я был знаком: бичами у нас называли работников, неофициально батрачивших в индивидуальных хозяйствах селян. Это были люди большей частью сильно пьющие, деградировавшие. Они работали за еду и кров - в сарае или старом коровнике. За водку. Реже за деньги, копеечные, на которые покупали ту же водку. Они копали огороды, чистили коровники от навоза, выполняли черную работу на стройке. Их вид был ужасен: немытые, небритые, со спутанными волосами, в обвисших лохмотьях. Их лица были красными с синевой от загара и алкоголя. От них разило отвратительной смесью псины и перегара. Настоящие чандала, неприкасаемые. Ни один из них не был чеченцем. Никакая чеченская семья, даже бедная, вырождающаяся, не допустила бы такого падения и самого непутевого из своих отпрысков. Чеченцу, исполнившемуся решимости стать падшим бродягой, пришлось бы кроме профкомов и трудовых коллективов преодолеть еще одну преграду - семью и общину. Перешагнуть через этот барьер не удавалось никому. Были чеченцы пьющие, мало, но были. Их отправляли в ЛТП и иногда, если они умудрялись к тому же совершить противоправное деяние, в тюрьму. Но, вернувшись из ЛТП и тюрьмы, они снова попадали к себе домой, в семью, где их бранили и пытались перевоспитать, но на улицу не выкидывали. Ни один не становился бичом. Бичами были люди, не помнящие родства. В большинстве своем русские. Молодым чеченцам, если они не покидали родных сел, было трудно понять, что русские - культурная, свободная, великая нация. Русские, которых они видели, были опущенными бродягами, затюканными рабами. Казаки, жившие по соседству с чеченцами, не в счет. Казаки не считались русскими. Их быт, обычаи, жизненные стратегии и поведенческие стереотипы были практически такими же, как у горских народов. Да и сами казаки относились к русским презрительно - называли их москалями, чалдонами и еще как-то, тоже оскорбительно. Сами казаки считали себя именно казаками, не русскими. Старые чеченцы, помнившие войну и выселение, взглядов молодежи не разделяли. Они понимали, что огромной России достаточно неосторожно пошевелить мизинцем, чтобы гордый чеченский народ просто перестал существовать. Но молодость не прислушивается к сединам. Это так, даже на Кавказе. И в девяностые чеченцам казалось, что никто не сможет им противостоять - во всяком случае, не тихие и забитые русские “мужики”. Наверное, думая о русских, они вспоминали бесправных бичей из своих сел. Бичи естественным образом вписались в структуру национальной чеченской общины. Историки пишут, что до вхождения в состав России в Чечне было распространено рабство, имевшее патриархальный характер. То есть невольник становился членом семьи, правда, с очень ограниченными правами. Впоследствии он мог сочетаться браком с местной женщиной, и их потомство по-настоящему входило в общину. Но нельзя сказать, что об их происхождении забывали. Уже в советское время и первому секретарю райкома партии могли напомнить, что он потомок “лайев”, рабов. И отказать ему в руке своей дочери или в уважении. Потомки лайев должны были знать свое место. Сами чеченцы считают, что в их среде никогда не было ни князей, ни батраков. И это почти так. Предания, однако, сохранили истории об “элах”, князьях, к которым нанимались пасти стада родоначальники некоторых чеченских фамилий. Но эти элы, скорее всего, чеченцами не были. В те времена чеченцы в который раз возвращались с гор на свои равнины - а равнины были уже заняты, земля была собственностью кабардинских или тюркских феодалов. Равнинным чеченцам приходилось становиться их вассалами. Но это длилось недолго. Предания заканчиваются обычно тем, что чеченцы убивали князя и дальше жили на этой земле уже сами, без господина. А друг у друга чеченцы не батрачили - пасти их стада нанимались “пришлые люди” из Дагестана и других краев. Российские историки да и чиновники Российской империи считали, что все чеченцы принадлежат к единому сословию “узденей” - вольных горских дворян. Чиновников можно понять. В России ездить верхом и носить оружие имели право только благородные люди. А на Кавказе каждый мужчина на коне, в седле, с шашкой. Каждый уздень, дворянин. И нет над ним господина, кроме Аллаха. Но лайи были. И потомки лайев тоже были и знали свое место. Прикочевавшие к теплу советские бичи прочно заняли в сознании и обществе чеченцев место лайев, пришлых батраков. В советское время чеченцы, конечно, стали работать по найму, в совхозах и на социалистических предприятиях. Как рабство это не воспринималось, тем более что властью декларировалась общенародная собственность на землю и средства производства. Но в домашнем хозяйстве если и батрачили на других, то только иноплеменники. Очень распространенным среди активных, пассионарных чеченских мужчин стало выезжать целыми бригадами на заработки в другие области. Это называлось “шабашка”. Газеты клеймили такую практику как “погоню за длинным рублем”, но пропаганда никого не останавливала. За три летних месяца на сдельной работе можно было заработать денег на целый год. Кстати, о песне Высоцкого: видимо, Владимир Семенович не знал точного значения терминов. Либо в его среде эти слова имели другой смысл. Герой его песни, судя по всему, был не бич, а именно шабашник. Итак, мужчины уезжали на шабашку, чаще всего строить фермы для колхозов-миллионеров, которые, по сдаче объекта, расплачивались наличными. Получив расчет, они возвращались. Иногда к ним прибивался кто-нибудь из аборигенов или бродячих бичей. Видимо, так в Шали попал и Колька. И этот рассказ о нем. Колька появился в Шали осенью, с окончанием сезона выездной шабашки. Он поселился у бригадира, Султана. Идя из школы, мы видели его вскапывающим под зиму большой участок, огороженный проволочной сеткой. На его предплечье был вытатуирован синий якорь. Видимо, в прошлой жизни Колька был моряком. Когда Колька, оголенный по пояс, распрямлялся, воткнув лопату в землю и положив руки на черенок, мы, если он стоял близко к сетке, могли видеть на его груди еще одну татуировку: большой крест и на кресте силуэт человека, склонившего голову и поджавшего одну ногу. Что это значило, нам было неизвестно. Жил Колька у Султана в одной из пристроек к дому. Если он не работал, то выходил на улицу и сидел у Султановых ворот на скамеечке. Скамеечку эту сам Колька и сколотил. На нашей улице ни у кого не было скамеечек рядом с воротами. Считалось стыдным: кто будет сидеть и бездельничать, точить лясы, когда дома и во дворе всегда много работы? Однако сидели и бездельничали. И, поскольку скамеек не было, - просто на корточках. А вот Колька сделал себе скамейку и сидел со всеми удобствами. Посмотрев на это, вся улица скоро выставила скамейки перед своими воротами. Старики, проходя мимо, качали неодобрительно головами. Но технического прогресса и модернизации остановить не могли. Колька сидел и смотрел на мир своими светлыми, голубыми глазами. Он улыбался спокойно и безмятежно. Со всеми проходящими Колька здоровался, это ему нравилось. Некоторые старики плохо понимали по-русски. Соседи объяснили Кольке, что со старшими лучше здороваться по-чеченски и при этом вставать. Он принял поучения со всей серьезностью. Теперь при виде седобородого дедушки Колька привставал со скамейки и говорил: “Хо вогхш ву!”. Мальчишки смеялись над его коверканным произношением и требовали, чтобы он, здороваясь с ними, тоже вставал. Но Кольку было не провести: он только улыбался и качал головой. А иногда грозил пальцем: чего удумали, пострелята! Бывало, мальчишки баловались и швыряли в Кольку камешки. Тогда он заходил во двор и возвращался, держа в руках большие садовые ножницы, секатор. Он напускал на себя грозный вид и говорил: вот поймаю, уши отрежу! Старшие мальчишки не верили, но кидаться камнями на всякий случай переставали. А маленькие начинали плакать и разбегались по своим дворам. Скоро мамаши приспособили угрозы Кольки для своих воспитательных целей. Если дети сильно шалили, они говорили им строго: “Будешь себя так вести, отведу тебя к Кольке, он тебе уши отрежет!”. На малышей это действовало отрезвляюще. Они даже закрывали свои уши ладошками, хлопали глазами с длинными ресницами и вертели головами, что должно было означать: я больше не буду, только не надо отрезать мне уши! Это было смешно. Особенно в случае с крошкой Магомедом, который был ужасно лопоухим; вот чьи уши стали бы только красивее, если бы их немного укоротить! Но именно Магомед за свои уши дрожал больше прочих детей и сразу становился паинькой. Пришла зима. В одну декабрьскую ночь искристый снежок спустился с неба и накрыл дома и улицы пелеринкой толщиной в детскую ладошку. Утром Колька стоял у ворот с деревянной лопатой и расчищал дорогу для автомобиля хозяина. Султан выдал ему старую меховую шапку, ватник и шерстяные варежки. На ногах у Кольки были серые валенки, обутые в новенькие резиновые калоши. Он был особенно радостен и даже брал снег в руки, подносил к лицу, нюхал и, не удержавшись, лизнул. Наверное, снег напоминал ему о родном доме, о детстве. Покончив с делами, Колька нагреб из снега большую кучу. Вечером он облил ее двумя ведрами воды. К утру на улице была настоящая горка для катания! Колька сам показал, как нужно делать: он скатился с горки на заднице и плюхнулся лицом в снег. Весело! А было как раз воскресенье, в школу идти было не нужно, и мы целый день катались с горки, кто на санках, кто просто так - на собственных попах. Насилу взрослые загнали нас домой. К следующим выходным потеплело. Горка подтаяла, осела. Колька ходил вокруг нее, пытался подправить лопатой и грустил. Конечно, в наших краях не бывает такого снега, таких румяных морозцев, такой волшебной белой зимы, какая, наверное, случалась каждый год на родине Кольки. Даже нам, мальчишкам, стало жалко: и горку, и Кольку. И себя, за то, что у нас не бывает настоящей зимы. За зимой пришла весна. Заполыхали белым огнем акации, вишни и яблони зацвели. Зеленая травка быстро выбралась из-под дерна, украсилась желтыми одуванчиками и лютиками. Колька работал на огороде и в саду у Султана: сажал помидоры и огурцы, окапывал деревья, разбрасывал по участку навоз. А когда настало лето и было уже по-настоящему тепло, Колька от Султана ушел. “Не обижал я его, кормил-поил за своим столом, вместе с семьей, - оправдывался перед соседями Султан, - а работал он не больше, чем мои сыновья. Хочу, говорит, свободно жить, как птица и всякая тварь Божия”. Султан давал ему немного денег, собрал вещей и еды. Но Колька денег не взял, вещей только узелок и еды на день. Бог питает каждую душу - так сказал. Если делать запасы, значит, на Бога не уповать, на себя только. А что человек, и что ему ведомо в дне завтрешнем? Далеко уходить Колька не стал. Близ села, прямо за нашей улицей, через совхозное поле перейти только, да мимо электростанции, был лес. Лесок маленький, из тутовых деревьев. Там и стал жить Колька. Сделал себе шалаш из веток, покрыл старой пленкой от парников. Летнее время у нас теплое, можно спать на земле. Бывают дожди, но под пленкой в шалаше сухо. Занятие для пропитания Кольке само нашлось: листом тутового дерева, и только им, питается червь-шелкопряд. В селе было шелковое хозяйство. Колька лист собирал и сдавал за деньги. На деньги покупал еды и еще что понадобится. Но лес не насиловал - только тогда начинал заготовку, когда еда кончалась. А так - сидел у шалаша или бродил по лесу, по лугам, вдоль полей, засеянных пшеницей. Мы бегали в лес погулять, поиграть. И Кольку встречали. Он здоровался и мимо шел. Бывало, сам с собой разговаривал. Колька был особенный бич. Прежде всего он не пил. Даже не курил “Беломор” и “Приму”, как остальные. В одежде держал себя аккуратно. Мылся. Когда стал жить в лесу, то в канаве или речке, но омовение делал. Я никогда не видел в его руке книжки. Но прочел он, наверное, много. Это было заметно по разговору. Он много знал. И сама его речь была необычная, книжная. Когда Колька, примерно раза два в неделю, появлялся в селе и отоваривался в продуктовом магазине на нашей улице, взрослые лезли к нему с расспросами и советами. Часто и мы вертелись под ногами. Слушать Кольку было интересно и удивительно. - Почему ты не устроишься на работу, Колька? - спрашивал какой-нибудь сосед, серьезный отец семейства. - Вот, совхозу сторож нужен. Сможешь в будке жить. Тебя возьмут, ты же непьющий! Колька улыбался, махал рукой: - Птицы небесные не сеют, не жнут, а Господь кормит их. Лилия полевая тоже нигде не работает, а одета в шелка и пурпур, как Соломон не одевался во всей красе и славе своей! Слова Кольки поражали, и долго потом я думал над ними, глядя, как бесстыдные тунеядцы-голуби атакуют стаями барханы зерна на току. И про Соломона. Кто такой был этот Соломон? Может, Колька говорил про Салмана? Салман был завскладом и одевался красиво: по праздникам в костюм с галстуком или даже в джинсы, а зимой на нем была дубленка. А бывало, и так отвечал Колька: - Упаси Боже! Начнут бумаги писать. Нумер присвоят, да в книгу свою занесут. Тут оно и все, пропала душа грешная! - Что же плохого если и впишут тебя в ведомость? - То и плохого, что есть одна настоящая книга, она у Господа на небесах, скрижали! В ней каждый человечек записан, вся судьба его, от рождения до смерти. По этой книге и нужно жить. А дьявол, антихрист, от Бога на землю ушедши, все хочет свою скрижаль составить, против Боговой. И вписывает в нее каждого заблудшего человека. Посчитает тебя, именем твоим завладеет и через имя - душой. И уведет за собой в геенну огненную. Вот тебе и ведомость! Почтенные сельские матроны, наплодившие по пяти детей, не понимали, как мужчина может быть счастлив без семьи, и полагали такой казус нарушением космического порядка. Они тоже пытались принять участие в судьбе Кольки: - Как же ты живешь, без жены, без детишек? Ни кола, ни двора у тебя. Слушай, Колька, у нас за водокачкой жьеро живет, вдова. Она, конечно, не красавица, но характером спокойная. У нее и дом есть, и участок. Давай, мы тебя на ней женим! Колька смущался перед женщинами, но говорил откровенно: - Жена - это сосуд дьявольский, великий соблазн. О том святые старцы много писали! - Так то старцы! А ты молодой еще, работящий. Непьющий. Тебе жену нужно, с женой веселее! - Я и так хорошо живу, милостью Господней… на небо смотрю, о вечной жизни думаю… мне не скучно. Скоро пошла слава о Кольке, что он ненормальный или святой. К первому больше склонялись мужчины. Мужчины, озабоченные тем, как прокормить семью, всегда очень далеки от духовности. Да и завидуют втайне, потому что каждый мужчина хотел бы так жить: свободным. Женщины любят своих мужей, которые приносят деньги в семью, помогают воспитывать детей и вообще обеспечивают женщине социальный статус. Но каждая женщина сердцем тянется к святости. В глубине души она понимает, что только просветленный мужчина смог бы привести ее в царство Бога. Хозяйки перестали лезть к Кольке с советами о женитьбе; зато, напекши пресных лепешек с соленым творогом, чепелкаш, звали кого-нибудь из детей, давали лепешек, завернутых в тряпицу, чтобы не остыли, и молока в стеклянной банке с пластмассовой крышкой. - Ну-ка, сбегай, отнеси Кольке. Пацаненок находил Кольку у шалаша и вручал ему еду, произнося по обычаю: - Сахин! Колька подаяние с достоинством принимал и отвечал, как положено: - Дэр ез хыл! Слух о Кольке дошел и до сельского муллы, который один знал арабский язык и мог читать Священный Коран. Поговаривали, однако, что и он арабского не знает, а поет только по заковыристым буквам, не вникая в смысл. Но такое если и говорили, то не при нем, а так, конечно, уважали. Мулла решил обратить отшельника, раз уж он все равно отрекся от материальной жизни, в истинную веру пророка Мухаммеда, слава и победа Ему. Он сходил к скиту Кольки и долго с ним беседовал по теологическим вопросам. Вернулся мулла ни с чем, но довольный: Колька сказал, что Аллах велик, и каждый славит Его по-своему. А прыгать из веры в веру - значит уподобляться козлищу или неразумной корове, которой все мнится, что трава на другой стороне дороги зеленее. Если человек не может достичь благости в своей вере, то в том не писания и пророки виноваты, а грязное сердце и порочный ум. Не могло обойтись и без еще одного визита. Когда бичи жили при хозяевах, то милиция их не трогала - каждый селянин был милиционеру друг или родственник. Да и мог легко сказать, что это его гость из России, помогает немного и отдыхает в приятном кавказском климате. Но когда Колька стал совсем бродягой, его должны были привлечь к ответственности за нарушение паспортного режима и тунеядство. О тунеядстве в советском уголовном кодексе была целая специальная статья. И осудить по ней могли любого, кто не имел официальной советской работы. Поэтому милиционер Кольку нашел и задал ему свои неприятные вопросы. Но Колька к посещению работником правоохранительной системы оказался подготовленным. У него был при себе паспорт, в полном порядке, правда, с пропиской в Тамбовской области. На обвинение об отсутствии работы Колька предъявил еще один документ - справку об инвалидности. Непонятно, по какой болезни - Колька выглядел вполне здоровым, - но бумага у него была. Отшельник еще упомянул, что кавказский климат присоветовали ему советские врачи, потому он и не живет в своей Сибири. Милиционер не унимался: все равно бродяжничать не положено! А если человек болен, то советская система здравоохранения может выписать ему направление в санаторий, законно и официально. И тут Колька совсем огорошил милиционера: - А я цыган. И мне, как малой народности, для сохранения своей самобытной культуры, о чем говорилось и на партийном съезде, позарез нужно кочевничать. Мы же, слава Богу, не в капиталистической Америке живем, где бесправных индейцев загоняют в резервации, а негров, так тех вообще вешают! - Какой же ты цыган… - возражал милиционер, уже не так уверенно, - цыгане вроде бы черненькие, кучерявые… - Много вы понимаете в цыганах! И Колька достал из кармана настоящую серебряную серьгу, да не только достал, а и приладил ее в ухо - в ухе оказалась просверлена дырка! - Так похож? Милиционер выругался, закрыл свою папку и ушел. А дома жена устроила ему промывание мозгов за то, что он, вместо того чтобы ловить хулиганов, пристает к Божьему человеку, который живет - никому не мешает. Чеченские жены только на людях молчаливые и демонстративно покорные своим мужьям. Мало кто знает, что творится в доме, когда двери закрыты… Так минуло два года. А может, и три. Я переходил из класса в класс. Соседские малыши подрастали. Совхоз каждый год собирал рекордные урожаи пшеницы, ржи, овса. Селяне молотили кукурузу, ухаживали за скотом, строили новые дома для обженившихся детей и коровники для скотского приплода. Колька на холодное время нанимался к одному ли, другому крепкому собственнику помогать по хозяйству и стройке. Чтобы жить в тепле. А с приходом лета вновь уходил в леса и луга отшельничать. Кроме тутовой зелени, он собирал ягоду тутового дерева, дикие абрикосы и яблоки. Сдавал в заготконтору и тем себя обеспечивал. А нужно ему было немного. Еда, питье, да совсем чуть-чуть из одежды, чтобы не ходить голым или оборванцем, не смущать общества. Все привыкли к Кольке и духовному подвигу его не мешали. Но потом Колька пал. Только духовные люди могут пасть. Только для них приберегает враг рода человеческого самые хитрые свои соблазны. Мирские люди, ползающие по дну обусловленного существования, дьявола не интересуют. Они и так в его власти. И началось падение Кольки с обычной привязанности, выглядевшей вначале безобидно, вызывавшей даже умиление. Однажды Колька появился на нашей улице с мокрым слепым щеночком на руках. Колька выглядел растерянно и объяснял каждому встречному: - Сука старая в канаве разродилась… да и померла… а я лицо омывал. Гляжу - вроде все щенки дохлые. А один нет, шевелится! И вот - тоже тварь Божья… ишь, толчется носиком, титьку ищет… молочка бы ему!.. Молочка Кольке дали. Нашел он и алюминиевую миску, приучил щенка лакать. И после ходил долго с собачонком на руках. Спал с ним, по ночам согревал своим телом. В общем, стал щенку вместо матери. Привязался. Это было ошибкой. Вставши на путь освобождения, человек не должен привязываться ни к чему в этом бренном мире. Стоит ли бросать жену и детей, бросать старых родителей, чтобы потом полюбить безродного пса? Подобная история случилась тысячи лет назад, в Индии, с великим царем Бхаратой, оставившим дворец и семью, а привязавшимся в лесу к олененку. И закончилась история Кольки так же трагично. Щенок подрос и бегал повсюду за Колькой на своих кривых мохнатых ножках, смешно виляя хвостиком. Колька продолжал исповедовать эскапизм, на советскую работу не нанимался и говорил чудно. Но, когда он глядел на свою собаку, в глазах его читались обычная земная любовь, тепло и забота. Так Колька, сам того не зная, пошел против Божьего промысла. Ведь в небесной книге, если она не только о людях, но и о животных написана, сказано было, что щенок должен был умереть. Но Колька спас его тогда, и потом вставал на пути провидения. Раз, когда собака была уже подростком, Колька зашел в дом наших соседей чаевничать, а пса оставил бегать на улице. У нас не город, у нас собакам в дом ход воспрещен. Каждый должен знать свое место. А мальчишки устроили собачьи бои. - Спорим, что твой Борзик не победит Колькиного пса! - Да мой Борзик его на клочки порвет! - А давай их стравим! Стравили. Борзик, молодой, но крупный пес дворянских кровей, с заметной примесью волчьего семени, науськанный хозяйским сыном, тем самым лопоухим Магомедом, набросился на приемыша и вмиг повалил его наземь. Тут бы и оставить, как обычно делают собаки, не дерущиеся до смерти, удовлетворяющиеся унижением побежденного. Но то ли приемыш сдаваться не хотел и хоть и визжал отчаянно, но продолжал кусаться, то ли в Борзике сбилась его собачья программа, а вспомнил он о своем волчьем происхождении, но стал Борзик рвать собаку Кольки в кровь и мясо. Уже и Магомед не натравливал, не кричал: “Хаец, фас!”, а вопил истошно: “Дадал, фу, оставь!”. Но Борзик не унимался. Еще минута, и все было бы кончено. Но из дому выбежал Колька, ринулся на сцепившихся собак и, без страха отбросив голыми руками Борзика, поднял своего окровавленного любимца на руки. Приемыш скулил, скулил и сам Колька, да бросал злые взгляды на ребят. Потом удалился. И долго в село не заходил. Он снова выходил пса. Другой раз совхозный грузовик на повороте сшиб зазевавшегося приемыша, задев его бампером. И Колька опять лечил, опять спасал пса от смерти. Но не жить ему было, не жить! Это же было ясно с самого нач