Денис Драгунский - Отнимать и подглядывать
То есть эти романы читали члены жюри. Ну и еще несколько критиков. Журнал же играл роль как бы «юридического адреса» для романа, выдвигаемого на премию. Любая фирма – от крупнейшего нефтяного экспортера до бакалейной лавочки – должна непременно иметь адрес, куда налоговый инспектор будет присылать свои извещения. А роман непременно должен быть опубликован.
Итак, текст, напечатанный тиражом сто экземпляров, становится известен всему литературному миру. Простите, не сам текст, а факт присуждения премии. То есть роман становится знаменитым (поскольку о премии сообщает пресса) – притом что его практически никто не читал. Точнее, знаменитым становится автор – как создатель текста, получившего престижную премию.
Удивительнее же всего было то, что мое удивление вызвало встречное недоумение коллег. Никто не видел в этой ситуации ничего странного или парадоксального. Такова реальность художественного рынка.
Ах, эти семь господ, которым бедняга Ницше послал свое шокирующее творение! Ну почему они молчали? Что бы им было учредить какую-нибудь премию и объявить «Заратустру» лучшим философским трактатом 1885 года?
Надо сказать, что эти премированные романы – на самом деле хорошие. Они достойны не только наград, не только критических восторгов и экспертных смакований, но и более весомого признания – читательского. Надеюсь, что со временем это произойдет.
А может быть, и нет.
Потому что в культуре все сильнее устанавливается различие между премиально-фестивальным и массовым искусством.
Хочу, чтобы меня правильно поняли. Это не фельетон о нравах литературной тусовки и премиальных интригах. Тем более что в общем числе премированных романов немало таких, которые изданы приличным тиражом и оценены читателями. То же можно сказать и о фильмах: среди фестивальных лауреатов встречаются и хиты проката. Пока, во всяком случае.
Речь идет о тенденции. А тенденция такова: высокое искусство (и книги, и фильмы, и спектакли) все сильнее уходит в закрытую зону, где царят эксперты и жюри, где соблюдается сложнейший баланс авторитетов, влияний и внутренних обязательств. Эта зона устроена довольно сложно. Это не только гавань больших художников. Это еще и ниша, обжитая маргиналами искусства. Истоки фестивально-премиальных технологий, наверное, надо искать в художественном андеграунде начала XX века и, конечно, в бессмертной комедии Эжена Скриба «Лестница славы». Не удержусь от цитаты: «Нас человек десять закадычных друзей, и мы друг друга продвигаем, друг друга поддерживаем, друг другом восхищаемся. Мы составляем общество взаимного восхваления. Один вкладывает свое состояние, другой вкладывает свой гений, третий ничего не вкладывает, но в конце концов, продвигая друг друга, мы все как один достигаем своей цели». Написано в 1837 году. Так или иначе, премиально-фестивальная зона – это замечательный симбиоз тех, кто вкладывает деньги, кто вкладывает талант и кто вообще ничего не вкладывает, зато умеет поддерживать, продвигать и восхищаться. Они-то и получают главную выгоду от новой рыночной реальности, назначая себя в художественную элиту.
С реальностью не принято спорить – на то она и реальность.
Но тут есть одно очень неприятное следствие. Бог с ними, с самопровозглашенными гениями, которых невозможно читать или смотреть. Бог с ними, с культовыми режиссерами, которые давно не ставят фильмов. Это не страшно. Это в крайнем случае смешно. Плохо, что в эту зону выдавливаются талантливые и честные художники. Потому что не оставаться же им в зоне массового искусства. Вернее, уже не массового, а плебейского.
Система входит в резонанс. Чем больше настоящих художников уходит в фестивально-премиальную зону, тем бесстыдней и глупее становится плебейское искусство. И, в свою очередь, чем больше бездарных сиквелов и ремейков на экране, чем больше драконов, садистов и каннибалов в глянцевых переплетах – тем меньше художнику хочется работать для широкого читателя-зрителя.
В этой ситуации теряется или сильно искажается одна очень важная социально-психологическая функция искусства.
Вот, например, раньше мы умели считать в уме. В школе были упражнения на устный счет. Дети складывали, умножали и делили, возводя глаза к потолку и шевеля губами.
Потом появились калькуляторы. Сначала они стоили дорого, были в отдельных коробочках и поражали воображение. Сейчас они бесплатно встроены во все мобильники и компьютеры, и к ним привыкли. Привыкли настолько, что никого не заставишь посчитать в уме хоть что-то выходящее за пределы таблицы умножения: человек тут же тянется к калькулятору.
Это значит, что навык устного счета переместился изнутри вовне. «Считалка» переехала из головы в специальный приборчик.
Искусство – это примерно то же самое. Но в области чувств, переживаний, жизненных смыслов. «Переживалка-осмыслялка» уже довольно давно переехала из головы в книгу и фильм. Люди мыслят и чувствуют книгами. И уже лет сто – фильмами.
Но серьезные переживания и важные размышления все менее доступны людям. Потому что доступные им книги и фильмы удручающе плоски, пошлы и частенько подлы. Общедоступная «переживалка» безнадежно испортилась, дорогую не купишь.
Рядовые зрители числом полсотни миллионов садятся к телевизору и смотрят ток-шоу про инцест и людоедство в простой российской семье. «Грязь на дне их души; и горе, если у грязи их есть еще дух!» – так говорил Заратустра.
Тем временем на фестивалях раздают награды за сложные, утонченные и недоступные людям фильмы о смысле жизни и драме истории. Какое счастье, какая победа! «Но кто измерит в тщеславном всю глубину его скромности?» – как говорил он же.
Соседи
Конспект о Чехове
«Кто такой Чехов? Это снайпер из 138-й стрелковой дивизии 62-й армии. А Достоевский? Странные вопросы. Кто не знает Достоевского? Николай Герасимович Достоевский – генерал-майор, начальник штаба 3-й ударной армии».
Виктор Суворов «Аквариум»1О политических воззрениях Достоевского написано очень много. О политических воззрениях Чехова – почти ничего. Кроме, пожалуй, письма самого Чехова, где он возмущается, что его назвали «беспринципным писателем».
Помню, как давным-давно (в самом начале 1960-х годов) я был свидетелем странного спора – если бы Чехов дожил до октября 1917 года, эмигрировал бы он или, наоборот, принял бы революцию? Вот какие интересные вопросы волновали, бывало, советскую интеллигенцию.
Наверное, революцию Чехов бы принял. По крайней мере попервоначалу. И не так, как поэты начала ХХ века, с их упоением «музыкой революции», а совершенно сознательно. Принципиально.
Если говорить коротко, Чехов был левым автором – политически и художественно. Он – простите за штампованные формулы – глубоко сострадал угнетенным массам города и деревни («направить ненависть и гнев туда, где стоном гудят целые улицы от грубого невежества, алчности, попреков, нечистоты, ругани, женского визга…» – мысли дьякона из «Дуэли»). Он критиковал моральное бессилие образованного сословия. Насмехался над властями предержащими. Был атеистом. Презирал пошлость буржуазного быта, ненавидел прописные истины, тупое законопослушание, регулярность, заданность, определенность. Он мечтал о том, чтобы покончить с рабством слабых и зверством сильных, и единственный выход видел в переустройстве общества на началах равенства и разума.
Идеал Чехова – радикальная левая утопия: «Если бы все мы, городские и деревенские жители, все без исключения, согласились поделить между собою труд, который затрачивается вообще человечеством на удовлетворение физических потребностей, то на каждого из нас, быть может, пришлось бы не более двух-трех часов в день. Представьте, что все мы, богатые и бедные, работаем только три часа в день, а остальное время у нас свободно. Представьте еще, что мы, чтобы еще менее зависеть от своего тела и менее трудиться, изобретаем машины, заменяющие труд, мы стараемся сократить число наших потребностей до минимума. <…> Как иногда мужики миром починяют дорогу, так и все мы сообща, миром, искали бы правды и смысла жизни, и – я уверен в этом – правда была бы открыта очень скоро, человек избавился бы от этого постоянного мучительного, угнетающего страха смерти и даже от самой смерти» («Дом с мезонином»).
Утопия не только этическая, но эстетическая (эстетизм вообще свойствен левым – а здесь показательно, что это монолог художника). И разумеется, философская утопия. В «Доме с мезонином» Чехов скрытно цитирует Писарева: «Нужны не школы, а университеты». Гносеологическая, теоретико-познавательная левая утопия состоит в стремлении решить некий самый главный вопрос. После чего все остальные вопросы решатся сами или будут щелкаться как орехи. Так называемый «основной вопрос философии», вопрос о бытии и сознании, который, вообще-то говоря, является ярким примером ложной проблемы (как вопрос о личности и обществе или курице и яйце), – левых мыслителей беспокоит более всего. Желание устроить жизнь на началах разума подразумевает необходимость сначала упорядочить сам разум. Вера Семеновна из рассказа «Хорошие люди» говорит брату: «Мне кажется, что если бы все вы, мыслящие люди, посвятили себя решению больших задач, то все эти твои вопросики, над которыми ты теперь бьешься, решились бы сами собой, побочным путем. Если ты поднимешься на шаре, чтобы увидеть город, то поневоле, само собою, увидишь и поле, и деревни, и реки…» Прямой соблазн провести параллель с тезисом Ленина, утверждавшего, что пролетарская революция (то есть радикальное решение вопроса о власти и собственности) походя решает задачи революции буржуазно-демократической.