Викентий Вересаев - Живая жизнь
«Чем больше он вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви, тем более он, сам не чувствуя того, отрекался от земной жизни. Все, всех любить, всегда жертвовать собой для любви значило — никого не любить, значило — не жить этою земною жизнью. И чем больше он проникался этим началом любви, тем больше он отрекался от жизни».
Несомненно, это есть та самая любовь, «которую проповедывал бог на земле». Но не тот бог, который воплотился в Христа, а тот, который воплотился в Будду. Сила этой любви — именно в ее бессилии, в отсечении от себя живых движений души, в глубоком безразличии одинаково ко всем явлениям жизни. Чем дальше от жизни, тем эта любовь сильнее. Соприкоснувшись с жизнью, она умирает.
И вот в царство этой мертвенно-безжизненной любви — холодной, как заоблачные пространства, — опять врывается носительница живой, горячей жизни — Наташа.
Андрей хотел воротиться к «прежнему миру чистой мысли», но не мог. «Когда он, прижав к своим губам ее руку, заплакал тихими, радостными слезами, любовь к одной женщине незаметно закралась в его сердце и опять привязала его к жизни. И радостные, и тревожные мысли стали приходить ему». Начало вечной любви, жившее лишь в мире чистой мысли, не коренившееся в жизни, исчезает под дыханием действительности. «Вспоминая ту минуту на перевязочном пункте, когда он увидел Курагина, он теперь не мог возвратиться к тому чувству; его мучил вопрос о том, жив ли Курагин. И он не смел спросить этого».
Живая жизнь борется в нем с холодною вечностью, брезгливо отрицающею жизнь. Андрей смотрит на сидящую у его постели Наташу. «Неужели только за тем так странно свела меня с нею судьба, чтобы мне умереть?» И сейчас же вслед за этим думает: «Неужели мне открылась истина жизни только для того, чтобы я жил во лжи? Я люблю ее (Наташу) больше всего в мире. Но что же делать мне, ежели я люблю ее?»
Грозная, высокомерная вечность не в силах терпеть рядом с собою такого ничтожного пустяка, как жизнь. И князь Андрей говорит Наташе:
«— Никто, как вы, не дает мне той мягкой тишины… того света. Мне так и хочется плакать от радости… Наташа, я слишком люблю вас.
— А я? — Она отвернулась на мгновение».
И живая жизнь, которою полна Наташа, с непонимающим недоумением спрашивает:
«— Отчего же слишком?
— Отчего слишком?.. Ну как вы думаете, как вы чувствуете по душе, по всей душе, буду я жив?»
Князь Андрей засыпает и все время думает о жизни и смерти, и больше о смерти: «он чувствовал себя ближе к ней». И опять созидается безжизненный «мир чистой мысли».
«Что такое любовь? Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Любовь есть бог, и умереть — значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику. Мысли эти показались ему утешительны. Но это были только мысли. Чего-то недоставало в них, что-то было односторонне-личное, умственное, — не было очевидности. И было то же беспокойство и неясность. Он заснул».
Ему снится, что в дверь ломится оно; он изо всех сил держит дверь, но усилия напрасны, дверь отворилась. Оно вошло, и оно есть смерть. Андрей умер — и в то же мгновение проснулся.
Но проснулся другим, чем был раньше. «Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и — по той странной легкости бытия, которую он испытывал, — почти понятное и ощущаемое».
Для князя Андрея началось «пробуждение от жизни». Приезжает княжна Марья с его сыном. Она поспешно подходит к брату, давя рыдания, — и вдруг замедляет шаг, и рыдания замирают. «Уловив выражение его лица и взгляда, она вдруг оробела и почувствовала себя виноватою.
«— Да в чем же я виновата? — спросила она себя. — «В том, что живешь и думаешь о живом, а я!..» — отвечал его холодный, строгий взгляд.
В глубоком, не из себя, а в себя смотревшем взгляде была почти враждебность, когда он медленно оглянул сестру и Наташу.
— Здравствуй, Мари, как это ты добралась? — сказал он голосом таким же ровным и чуждым, каким был его взгляд.
Ежели бы он завизжал отчаянным криком, то этот крик менее бы ужаснул княжну Марью, чем звук этого голоса.
В словах, в тоне его, во взгляде чувствовалась страшная для живого человека отчужденность от всего мирского. Он, видимо, с трудом понимал все живое; но вместе с тем чувствовалось, что он не понимал живого не потому, что он был лишен сил понимания, но потому, что он понимал что-то другое, такое, чего не понимали и не могли понимать живые, и что поглощало его всего».
Просто и равнодушно, с поразительным отсутствием чуткости, он говорит о Наташе, о зарождающейся любви между сестрою и Николаем Ростовым. Совсем так говорила всегда графиня Вера — старшая сестра Наташи: все правильно, верно, неоспоримо, а у всех мысль: к чему это было говорить? «Одно объяснение только могло быть этому, — это то, что князю Андрею было все равно, и все равно от того, что что-то другое, важнейшее, было открыто ему».
Ему сообщают, что Москва сгорела. Он рассеянно отвечает: «Да, сгорела, говорят… Это очень жалко». Подводят сына проститься. Андрей чуть заметно улыбается, с тихой и кроткой насмешкой над тем, что княжна Марья употребляла, по ее мнению, последнее средство для приведения его в чувство. Без радости и нежности целует он сына, смотрит на плачущую сестру и с усилием соображает, что плачет она о том, что Николушка останется без отца.
«Да, им это должно казаться жалко! — подумал он. — А как это просто! «Птицы небесные ни сеют, ни жнут, но отец ваш питает их!» — сказал он сам себе и хотел то же сказать княжне; но нет, они поймут это по-своему, они не поймут! Этого они не могут понимать: что все эти чувства, которыми они дорожат, все наши, все эти мысли, которые кажутся нам так важны, что они ненужны. Мы не можем понимать друг друга!»
Всю свою жизнь князь Андрей ощущал над собою что-то «грозное, вечное, неведомое и далекое». Теперь оно стало ему близко, — но не тем, что спустилось к нему, а тем, что унесло его к себе, в ледяное свое царство, куда не достигнуть ни одному звуку жизни.
Вечность, бесконечность… При самом большом усилии воображения способны ли мы во всем объеме охватить жуткий для жизни смысл этих понятий?
Вот мировое пространство. В нем мириады пылинок-солнц. Вокруг каждого солнца свои миры. Их больше, чем песчинок в пустыне. Века, как миги. То на той, то на другой песчинке жизнь вспыхнет, подержится миг-вечность и бесследно замрет. На одной крохотной такой песчинке движение. Что это там? Какая-то кипит борьба. Из-за чего? Вечность-миг, — и движение прекратилось, и планета-песчинка замерзла. Не все ли равно, за что шла борьба!
Все в жизни одинаково ничтожно, жалко и ненужно с точки зрения вечности. Трагедия Прометея, трагедия Гракха, трагедия земляного червя, окруженного муравьями, — все равноценно в своем ничтожестве. Скорбным клочком мутного тумана колеблется над могилою тень похороненного бойца.
Помню я толпу без счета,Ряд ступеней, столб, топор…Умирать я шел за что-то,Но за что, — забыл с тех пор.
И понятно, что всегдашний клич всех ненавистников жизни, всех больных и падающих, — один и тот же:
«Sub specie aeterni!»
Князь Андрей умер. Смерть его распахнула перед Наташею двери в вечность. Вместе с княжной Марьей «они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни». Все, что шло из жизни, «все казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные, бесконечные дали, которые на мгновение открылись перед ними».
«Наташе все казалось, что она вот-вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд. Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде казалась ей такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление».
Все близкие становятся для Наташи чуждыми. «Она не только была равнодушна, но враждебно смотрела на них». Безвыходно она сидит в своей комнате.
«Где он, и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестким недоумением. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну»…
Но вдруг в комнату вбегает испуганная Дуняша, зовет ее поскорее к отцу: «несчастье… О Петре Ильиче… Письмо»…