Леонид Бежин - Даниил Андреев - Рыцарь Розы
Леонида Федоровича же в это время допрашивали на Лубянке. По ночам его вызывал следователь с узким лицом, бесцветными бровями и едва заметным следом от недавно сбритых усов. Он спрашивал, по — чему, по каким причинам Леонид Федорович отказался проголосовать за казнь врагов народа, был ли это идейный протест, несогласие с основной линией партии или личные отношения с кем‑либо из осужденных помешали ему поднять руку. Леонид Федорович отвечал, что никаких личных отношений у него нет, просто ему было жалко этих несчастных. Значит, все же идейный протест? Да нет же, просто жалко, по — человечески жалко, и он вовсе не думал ни о какой линии.
Тогда следователь повернул иначе: уж очень ему надо было повернуть. Может быть, ваша жалость навеяна разговорами с друзьями, близкими или сослуживцами? Может, кто‑то из них сказал, что вот, мол, враги, а у каждого из них есть мать, отец, жена, дети, которые их жалеют? И вообще они заслуживают жалости и сострадания, поскольку смертная казнь — слишком жестокая мера по отношению к ним? Нет, при мне никто этого не говорил. Но вы же наверняка обсуждали эту тему, доверительно, в тесном кругу! Нет, не обсуждали, как можно обсуждать обычную человеческую жалость! Но поделиться своим чувством можно? Наверное, можно, но он ни с кем не делился, не было повода и желания. А с теми, кто собирался у него на квартире? Пили чай, говорили о книгах, о театре. И только? А вот ваш сосед… Соседа при этих разговорах не было: он и сам завзятый театрал, вечерами его не бывает дома.
И так каждую ночь: кабинет следователя, стул, лампа, нескончаемые допросы. Следователи сменяли друг друга, но вопросы были все те же: почему, по какой причине? И, повторив свой ответ в сотый раз, Леонид Федорович чувствовал, что на сто первый он рассмеется безумным смехом, возвестит, что он не мельник, а ворон, бросится душить следователя или
->-к упадет в обморок, потеряет сознание. С ним действительно случались обмороки на допросах, он ронял голову и сползал со стула. И, вновь приведенный в чувство (плеснули в лицо водой), Леонид Федорович готов был застонать от бессильной муки: первое, что возвращало ему сознание, было склонившееся над ним ненавистное узкое лицо с бесцветными бровями.
Измученный, Леонид Федорович, пошатываясь, держась за стены, возвращался в камеру. Камеру, набитую людьми, душную, смрадную, с парашей в углу, «намордником» на окне, глазком в двери и откидывающимся окошком для раздачи тюремной еды. У него было единственное желание упасть на нары и заснуть, провалиться в омут, но спать почти не удавалось даже урывками: вскоре наступал рассвет, днем спать было запрещено (следили в глазок), ночью же — новый допрос. И это безумие бесконечно: воистину он не мельник, а ворон!
Пытаясь осознать, что с ним происходит и что вообще творится вокруг, Леонид Федорович приходил к мысли о каком‑то великом абсурде (Великом Абсурде!), скрытом в потаенных недрах огромного здания и с помощью невидимых нитей манипулирующем следователями, охранниками, конвоирами. Все они лишь делали вид, что совершали осмысленные действия, задавая вопросы и записывая его показания, а на самом деле служили этому абсурду, словно некоей адской силе, своему идолу и кумиру. Именно он, великий абсурд, жаждал, испытывал ненасытную потребность в том, чтобы Леонид Федорович неделями не спал, чтобы возводил на себя напраслину, изничтожал, втаптывал в грязь, признавался в несовершенных злодеяниях. А иначе зачем было нужно, чтобы человек, не совершивший ничего дурного, умный и знающий, находился сейчас здесь, в этом за стенке, этом мучилище. Иного объяснения он не находил, да и какие могли быть объяснения в мире всеобщего абсурда, который начинался на площадях, где люди выстраивались живыми буквами имени Сталин, и заканчивался здесь, в здании, некогда выстроенном для (вот гримаса судьбы!) страхового общества «Россия», а затем перепланированном и переоборудованном для совсем иных целей. Страховое — страшно: от одного корня, и ему, устрашенному, оставалось только… молиться.
Да, Леонид Федорович сам не знал, как он начал молиться. Просто однажды поймал себя на том, что губы едва шевелились в молитве — той самой, какую помнил с детства, с тех пор, как его за руку водили в храм Ивана Воина на родной Якиманке. И вот теперь эта молитва всплыла в памяти, явилась ему вдруг, и он с горячностью ухватился за нее, припал к ней, изнывающий в истоме, почувствовав, что это — единственное спасение. Леонид Федорович молился и не мог сдержать слезы, катившиеся по щекам, — он лишь отворачивался, прижимался лбом к стене, чтобы их никто не видел.
Затем он случайно заметил, что так же молится его сосед — седобородый священник, видимо арестованный прямо в церкви: он был в рясе, не острижен, с косицей длинных волос, но без креста на груди. И они, не сговариваясь, а лишь обмениваясь взглядами людей, понимающих друг друга, стали молиться вместе. Вскоре к ним присоединился третий — бритоголовый мулла, распознавший смысл их тайных знаков и так же молча, взглядом попросивший принять его в круг. Мулла молился по своему: выставлял перед собой ладони, брал левую руку в правую, прижимал к животу, совершал поклоны, опускался на колени и касался лбом пола. Они молились непрестанно, по оче — реди и за себя, и за всех, и когда уводили на допрос одного, на молитвенном служении его сменял другой. Так он образовался, этот круг, — круг противостояния злу, ужасу, мраку, абсурду.
Глава тридцать восьмая
ОСТАТКИ ЧЕЛОВЕКА
Именно так называется эта глава в романе — «Остатки человека». Не останки, которые, совершив отпевание, прочитав «Ныне отпущаеши», можно похоронить, а именно остатки. Человек еще жив, способен говорить, двигаться, жестикулировать, менять выражения лица, но лучше бы он молчал и лежал в могиле, потому что это уже не человек — остатки…
Леониду Федоровичу по ходу следствия устроили очную ставку с одним из сослуживцев, арестованным до него. Ему прозрачно намекнули: этот человек был свидетелем того, что Леонид Федорович не желает признавать, столь настойчиво отрицает, а именно — кулуарного обсуждения некоей скользкой, щекотливой темы. Темочки, так сказать. Какой, вы, вероятно, догадываетесь. Так вот он был свидетелем. Леонид Федорович сразу уразумел, куда клонит следователь, и стал вспоминать, с кем из сослуживцев он мог вести разговоры о жестокости смертной казни, о жалости и сострадании к обвиняемым на показательных процессах. Ведь для следователей это единственная зацепка, ниточка, чтобы сшить дело.
Но Леонид Федорович готов был поручиться, что ни с кем он таких разговоров не вел. Не то чтобы опасался — не любил, не хотел. Вообще на службе он де ржался очень замкнуто, сухо, корректно, приятелей у него не было, в буфете ни с кем не сиживал, чаи не распивал. Значит, этот человек мог лишь в угоду следователю оклеветать его. Интересно, кто это и как он будет смотреть ему в глаза. Почему‑то он думал, что это… Да, был у них один такой, которого все сторонились, избегали, неприятный, скользкий человек, похожий чем‑то на Венечку Лестовского.
Но затем Леонид Федорович сказал себе: наверняка это кто‑то другой. Так уж устроена жизнь, что никогда не угадаешь, кого она выберет для черного дела, какой преподнесет сюрпризец. Так оно и вышло…
Леонида Федоровича на очную ставку привели первым, и, когда открылась дверь и конвоир впустил другого подследственного, Леонид Федорович почувствовал некое замешательство и не сразу с собой справился, поскольку это был не то чтобы приятель, но человек, с которым установились… да, собственно, почти приятельские отношения. Хотя домой к себе он никогда его не приглашал, но на службе часто беседовали на научные темы, отводили душу, прохаживаясь по коридору, закуривая на лестнице, сидя на кожаном, скрипучем диване. Да, беседовали о Египте, об Эхна- тоне, об Индии, поскольку тот был знаток в своей области, ходячая энциклопедия, умница и вообще человек милейший, обаятельный, может быть излишне смешливый, но это сглаживалось искренним задором, который слышался в его смехе. Он весь заливался румянцем, делался пунцовым и маленькими розовыми пальчиками (при большой глянцевитой лысине) приподнимал над хрюкающим носом пенсне и смахивал с глаз выступившие слезы.
Теперь же смешливого сослуживца было не узнать. Леонид Федорович сразу понял, что его били: хотя следов побоев, синяков, кровоподтеков не было заметно (били умеючи), но тот каждую минуту ждал, что на него обрушится новый удар, невольно вздрагивал, готовый сжаться, заслониться ладонями, втянуть голову в плечи. При этом он поддерживал брюки с отпоротыми пуговицами и затравленно озирался по сторонам. Но не это больше всего поразило Леонида Федоровича (он тоже знал, как бьют): человек стал другим. Он не просто изменился под влиянием обстоятельств — он преобразился. От прежнего человека ничего не осталось. Вообще от человека ничего не осталось.