Журнал Русская жизнь - Бедность (февраль 2008)
После «Семейки» Андерсон снял «Водную жизнь» - неплохой и неважный фильм, в котором все неприятности были остроумно свалены на акулу. Это был своего рода отвлекающий маневр с бразильскими переложениями Боуи, знакомыми все лицами и смешной шуткой в исполнении Уиллема Дефо на тему самоопределения (которую потом практически в ноль скопирует Гармаш в к/ф Н. С. Михалкова «12»).
В «Поезде на Дарджилинг» он вернулся на свои любимые рельсы и во весь опор погнал по ним вагон первого класса с условной надписью: «Папа, папа, слышишь ли ты нас?» Он опять настаивает на разговоре по душам с позиций горделивой и обеспеченной (по-фицджеральдовски) слабости, он опять про слезинку большого ребенка. «Поезд на Дарджилинг» почти дословно цитирует иные реплики «Семейки», функцию ярлыка «Hey Jude» выполняет эмблематичная «Play With Fire», и даже актер Джейсон Шварцман, играющий наиболее похотливого из братьев, удивительным образом соединяет в себе черты героев Бена Стиллера и Люка Уилсона из «Семейки Тененбаум».
Индия в этой истории возникает не случайно (как, собственно, и Х. К. в начале этого текста). Андерсон так или иначе поет с голоса Сэлинджера - его семейка Тененбаум слишком похожа на семью Гласс с ее самоубийцами, вундеркиндами и общей оазисным самоощущением. Иногда дело доходит до элементарного фамильного сходства - мальчика из рассказа «В ялике» зовут Тенебаум, чего же боле? Сейчас не время (да и здесь не место) рассуждать о влиянии на Сэлинджера древнеиндийской поэтики и философии - достаточно просто вспомнить, что такое было. И вот результат - герои нового фильма Андерсона скачут по соответствующей местности. (Совпадений вообще великое множество - так, например, индийская поэтика требовала, чтобы автор сперва вкратце изложил то, о чем пойдет речь - ровно по этим правилам строится повествование в «Семейке Тененбаум» и т. д.)
Беда не в том, что Андерсон повторяется, а в том, что он промахивается и мельчает, и есть даже ощущение, что делает он это нарочно. Вместо людей у него теперь все больше типажи, вместо откровений - находки, и что может быть хуже вымученной чудаковатости? Ровно ее мы и наблюдаем - все это питье лекарств из горлышка, весь этот перестраховочный рапид… Впрочем, Андерсон по-прежнему изворотлив - как невозможно было в свое время доказать своеобразное величие «Семейки Тененбаум», так нельзя теперь объяснить известную ничтожность «Поезда на Дарджилинг». Невозможно, в самом деле, объяснить, почему фраза нетребовательной индийской проводницы «Только не кончай в меня» здесь ни к селу ни к городу - подобные вещи хорошо мог бы разъяснить сам режиссер всего несколько лет назад.
Этот фильм, однако, полезен (не похвала, но диагноз). Андерсон как открыл ящик Пандоры, так и захлопнул его; и «Поезд на Дарджилинг» являет собой хорошее противоядие от его собственных прошлых догадок. Получается, что наши нежности, и наши страхи, и наши лучшие обиды под наши любимые песни - все это попросту глупо. Не верите - взгляните на происходящее на экране. Чтобы в идиотичности всего случившегося не оставалось ни малейших сомнений, Андерсон заканчивает фильм джодассеновской здравицей про Елисейские поля - контрольным выстрелом.
Следующий фильм Уэса Андерсона обещает быть мультипликационным.
Аркадий Ипполитов
«Сатирикон», или Интеллигенция времен Нерона
Картинки с выставки «Фрески Стабий»
Нет, искусство не оставило ни малейшего следа. Жажда к деньгам свела на нет благородство. Мир пришел в упадок. Идеалы исчезли. Всюду царит показная роскошь, идей не осталось, мысли столь же мелки, сколь и желания, вкус ничтожен, умы пропитаны корыстолюбием. Удовольствие свергло Мудрость с ее пьедестала и настолько развратило жизнь, что даже завещанное предками мы можем оценить только с точки зрения доходности; ни понять же, ни изучить прошлого мы не способны. Те, кто обладают талантом, думают лишь о наживе, раболепствуя перед богатством и силой. Философия искусства сведена к стратегии успеха, эстетика трактуется как умение нравиться, а об этике забыто напрочь. Рынок сменил сады Платона, и все мечтают лишь о рукоплесканиях цирка, пренебрегая одобрением знатоков. Что дорого, то и прекрасно. Желания столь же примитивны, сколь и сиюминутны, добродетель осмеяна продажностью, цена возобладала над ценностью, величие измеряется лишь деньгами. Где философия? Где диалектика? Где астрономия? Где души прекрасные порывы?
Так, или примерно так, ламентировал седовласый старец Эвмолп, достойный представитель бескомпромиссной интеллигенции, ценящей величие духовное выше мимолетной выгоды. Он, поэт не из последних, хотя и бывал не раз увенчан венками на различных поэтических состязаниях, карьеры не сделал: по его убеждению, любовь к творчеству никого еще не обогатила. Лицом он обладал крайне выразительным, отмеченным печатью какого-то величия, подчеркнутого убожеством платья. Ламентации его были обращены к юноше, случайно встреченному им в пинакотеке, набитой замечательными картинами, созданными великими мастерами прошлого. Юноша этот, по имени Энколпий, и обратился к Эвмолпу с вопросом о причинах упадка современного искусства, в особенности же - упадка живописи, сошедшей на нет.
Встреча эта произошла где-то в шестидесятые годы первого века нашей эры. Энколпий, юноша во многих отношениях замечательный, также обладал высоким уровнем духовных запросов. Об этом свидетельствует хотя бы тот факт, что в попытке утешиться в своих юношеских невзгодах он забрел в картинную галерею - немногим бы такое сегодня пришло в голову. Невзгоды же его были разнообразны: несмотря на ум и образование, не было у него ни кола ни двора, ни наследства ни работы, но зато были любовные трудности. Где он образование получил, мы не ведаем, но знание им творений Зевксиса, Апеллеса и Протогена, а также краткие суждения о них, блистательное знание мифологии и неподдельный интерес к истории искусств, что он выказал, расспрашивая старика Эвмолпа о времени написания картин и о сложных, запутанных сюжетах, подтверждают наличие прекрасной школы. В общем, Энколпий недаром привлек Эвмолпа: столь же умный, сколь и смелый, столь же образованный, сколь и обаятельный, этот юноша был соль земли и creme de la creme интеллигентной римской богемы. Оба же они дополняли друг друга, как дополняют опыт и энергия, знание и любознательность, мудрость зрелости и открытость молодости.
Память тут же услужливо указала мне на разговор этой парочки, когда я рассматривал замечательную выставку римских фресок из Стабий, открытую в зале Боспора на первом этаже Нового Эрмитажа. Что может быть лучше древнеримской живописи? Что может быть сравнимо с безошибочной точностью, с какой древний художник организует плоскость стены, помещая в центр декоративной композиции, собранной из различных геометрических сегментов, какую-нибудь крохотную сценку или фигурку? С набросанными легкими мазками фантастическими ландшафтами, похожими на сновидения? С густотой винно-красного фона, с лаковой глубиной черного, что столь изысканно подчеркивают пластику обнаженных тел пляшущих нимф и фавнов? С безгрешной чистотой изображений полового акта, превращенного в ритуальное действо? С притягательностью закутанных в плащи таинственных фигур? Со странной, пугающей реальностью бытовых предметов, вдруг составленных в неожиданно живые натюрморты, перебивающих мифологические рассказы? Что же это были за люди, расхаживавшие среди всей этой красоты, что дошла до нас в случайных фрагментах, намекающих на значимость целого? Что за красота окружала их на виллах, раскиданных по берегу Партинопейского залива, в Путеоли, Байи, Стабиях, Сорренте и Мизене, в этих римских наследниках греческих сибаритов, чьи имена звучат как синонимы роскоши, столь же легкой, сколь и полноценной?
Диалог Эвмолпа и Энколпия, донесшийся до меня из-за толстой квадратной колонны боспорского зала, сначала поставил меня в тупик. Я никак не мог понять, при чем тут исчезнувшая без следа живопись и общий упадок искусства, и о чем говорят, на что сетуют эти милые люди, чем они могут быть недовольны, находясь среди подобной красоты. Постепенно до меня дошло, однако, что слова старого философа и молодого ценителя живописи относятся уже не к тому, что окружало их в первом веке нашей эры во время приключений на берегах Партинопеи, и не к тому, что в данный момент окружает меня, благодаря извержению Везувия, законсервировавшего стабийскую роскошь, но к впечатлениям, что они недавно получили, посетив выставку одной известной галереи в Барвихе и насмотревшись произведений Серрано и Сая Твомбли. Ободренный этой догадкой, я отважился выйти из-за колонны и представиться, вполне искренне сообщив этой обаятельной паре, что заочно с ними знаком давно, что с ранней юности восхищался ими обоими, но что восхищенная пылкость ни в коей мере не мешала моему уважению, так что дерзость моя может быть оправдана исключительностью случая, столь неожиданного, сколь и желанного в глубине души, и тем, что если бы случаем этим я не попытался воспользоваться, то вряд ли простил бы себе эту упущенную возможность. Оправдания мои были приняты со снисходительной благосклонностью, Эвмолп пробормотал что-то вроде «Все было встарь, все повторится снова», и между нами завязалась беседа.