Сьюзен Зонтаг - Избранные эссе 1960-70-х годов
Сам употребляемый Арто язык глубоко противоречив. По складу воображения он — материалист (дух для него воплощен в вещах или объектах), но непомерные требования к духу подымают его до чистейшего философского идеализма. Сознание для него мыслимо только как процесс. Тем не менее именно процессуальность сознания — его неуловимость, текучесть — и превращается для Арто в сущий ад. «Настоящая мука, — говорит Арто, — чувствовать, как любая мысль сама по себе меняется». Cogito, чьему слишком очевидному существованию, казалось бы, нет нужды в доказательствах, пускается на отчаянные, безнадежные поиски ars cogitandi. Мысль, с ужасом замечает Арто, это чистейшая случайность. В противоположность Декарту и Валери, повествующим в своих проникнутых оптимизмом эпических полотнах о пути к ясным и отчетливым идеям, этой Божественной Комедии разума, Арто сосредоточен на бесконечной нищете и тщете взыскующего себя сознания, на «драме интеллекта, в которой ты всегда и заранее побежден», на Божественной Трагедии разума. Он описывает себя как «неустанного охотника за собственным интеллектуальным «я».
Главное последствие приговора, вынесенного Арто самому себе, — а он убежден в хроническом отрыве от собственного сознания, — в том, что интеллектуальный дефицит явно или неявно становится преимущественным и неисчерпаемым предметом его сочинений. Иные отчеты Арто о крестной муке его ума почти невыносимо читать. На чувствах — панике, смятении, гневе, страхе — он задерживается редко. В чем он взаправду силен, так это не в психологическом проникновении (его он с излишним пристрастьем почитает банальностью), а в подходе куда более редком, в своего рода физиологической феноменологии бесконечной отчужденности. Заявляя в «Нервометре», что никто на свете не картографировал свои «сокровенные глубины» с такой скрупулезностью, Арто не преувеличивает. В истории всего написанного от первого лица еще и впрямь не было такого неутомимого и детального отчета о микроструктуре самих мучений мысли.
...Арто оставил после себя самое большое количество страданий в истории литературы. Дошедшие от него многочисленные картины мук настолько безжалостны и пронзительны, что ошеломленным читателям впору поддаться искушению и отстраниться от них, вспомнив, что Арто был сумасшедшим.
Как ни понимать сумасшествие, которым все кончилось для Арто, болен он был всю жизнь. История его изоляции в психбольницах коренится чуть ли не в отрочестве, задолго до приезда в Париж, куда он прибыл из Марселя в 1920 году, двадцатичетырехлетним, чтобы начать свой путь в искусстве, а пожизненная привязанность к опиатам, смягчавшим умственное расстройство, сложилась, по-видимому, и того раньше. Не обладая спасительным знанием, которое позволяет большинству людей здраво относиться к не очень значительной боли, — знанием, которое Ривьер назвал «бередящей непроницаемостью опыта» и «простодушием фактов», — Арто не изведал за всю жизнь ни минуты, совершенно свободной от вечно висящей над ним угрозы безумия. Но попросту счесть его безумцем, узаконив тем самым упростительскую мудрость психиатров, значит по сути перечеркнуть доводы Арто.
Для психиатрии между искусством («нормальным» психологическим феноменом, проявляющимся в объективных эстетических границах) и патосимптоматикой лежит четкий водораздел — тот самый водораздел, который отвергал Арто. В письмах 1923 года к Ривьеру Арто упорно поднимает вопрос об автономности своего искусства, о том, что, вопреки признанному умственному расстройству, вопреки «неустранимым изъянам» психической деятельности, отделяющим его от других людей, посланные им в журнал стихи — это тем не менее стихи, а не просто психологические свидетельства. В ответ Ривьер с нескрываемым сочувствием уверяет корреспондента, что тот, вопреки нынешнему умственному разладу, станет когда-нибудь настоящим поэтом. Теряющий терпение Арто, меняя исходный посыл, отвечает: он хотел бы засыпать ров между жизнью и искусством, молчаливо подразумевавшийся и в его собственном первоначальном вопросе, и в доброжелательном, но неуклюжем приободрении со стороны Ривьера. Он решает защищать свои стихи, какими бы они ни были, — за достоинства, которыми они обладают именно потому, что создавались, уж если быть совсем точным, не как искусство.
Задача читателя Арто — не принимать без оговорок точку зрения Ривьера, как будто безумие и здоровье могут объясняться друг с другом только на территории здоровья, на языке разума. Смысл душевного равновесия не есть нечто «вечное» или «естественное»; ровно так же не существует самоочевидного, общепризнанного понятия о сумасшествии. Представление о ненормальности того или иного разряда людей — это часть истории мысли и должно определяться исторически. Безумие означает отсутствие смысла — иными словами, то, что не стоит принимать всерьез. Но это целиком диктуется тем, как та или иная конкретная культура понимает смысл и серьезность, а определение подобных вещей на протяжении истории не раз и не два менялось. Так называемое сумасшествие обозначает то, о чем, по понятиям данного общества, не следует думать. Безумие — это понятие, закрепляющее границы: рубежи безумия отчеркивают «иное». Сумасшедшим признается тот, чей голос общество не желает слушать, чье поведение выходит за рамки, кто должен быть репрессирован. Разные общества по-разному определяют сумасшествие (или то, что лишено смысла). Похожи они в одном: ни одна из подобных дефиниций не универсальна. Грубейший отход от обычной практики в Советском Союзе, где политических оппозиционеров сажают в психушки, понимается у нас во многом неадекватно: в нем видят не просто зло (каковым оно и является!), но к тому же шулерскую подтасовку понятий душевного заболевания. Имеется в виду, что существует всеобщий, безукоризненный, научный стандарт душевного здоровья (применяемый в психиатрических службах таких стран, как, скажем, Соединенные Штаты, Великобритания или Швеция, а не таких, как, допустим, Марокко). Это попросту неправда. Определения здоровья и безумия в любом обществе — область произвола, а если говорить более широко, сфера политики.
Арто обостренно чувствовал репрессивный смысл понятий здоровья и безумия. Он видел в безумцах героев и мучеников мысли, вынесенных прибоем на особую точку предельного общественного (а не только психологического) отчуждения, своего рода добровольцев сумасшествия — тех, кто, руководствуясь высшим понятием о чести, предпочтет шагнуть в безумие, нежели поступиться обретенной ясностью, безоглядной страстью в отстаивании собственных убеждений. В письме Жаклине Бретон из виль-эврарской клиники в апреле тридцать девятого, через полтора года своего, оказавшегося девятилетним, заключения, он писал: «Я не сумасшедший, я фанатик». Но любой фанатизм, кроме группового, общество как раз и называет сумасшествием.
Сумасшествие есть логическое следствие приверженности индивидуальному, когда эта приверженность зашла достаточно далеко. Как бросил Арто в «Письме заведующим психиатрическими лечебницами», «все индивидуальное антиобщественно». Это малоаппетитная правда, но, даже если она плохо совместима с гуманистической идеологией буржуазных демократий, социалистической демократии и либерального социализма, Арто бьет в точку. Любое достаточно яркое проявление индивидуальности объективно обращается против общества и будет воспринято другими как сумасшествие. В этой точке все общества сходятся. Разнятся они только одним: на кого распространяется защита или (по соображениям экономических, социальных, половых либо культурных привилегий) частичное освобождение от приговора к принудительной изоляции, выносимого тем, чей глубоко антисоциальный поступок состоит в разрыве с общепринятым смыслом.
Фигура сумасшедшего у Арто двойственна: он и главная жертва, и носитель подрывного знания. В предисловии 1946 года к предполагавшемуся собранию его сочинений в издательстве «Галлимар» Арто описывает себя как одного из особо отмеченных — группы, которая объединяет для него сумасшедших, потерявших память, забывших грамоту. В других сочинениях двух последних лет он опять-таки раз за разом причисляет себя к сообществу сверходаренных умственными способностями и впавших в безумие Гёльдерлина, Нерваля, Ницше, Ван Гога. В той мере, в какой гений есть попросту расширение или интенсификация индивидуальности, слова Арто о естественном сродстве между гением и безумием точней, чем у романтиков. Но, обвиняя общество в заточении сумасшедших и видя в безумии внешний знак глубочайшей духовной изоляции, он никогда не согласится с тем, что в утрате разума есть что-то освобождающее.
В иных сочинениях, особенно в ранних сюрреалистских текстах, Арто подходит к сумасшествию более позитивно. Скажем, в воззвании «Общественная безопасность: ликвидация опиума» он, кажется, защищает практику умышленного расстройства чувств и мыслей (как определял призвание поэта Артюр Рембо). Однако в письмах 1920—1930 годов Ривьеру, доктору Алленди и Жоржу Сулье де Морану, в письмах 1943—1945 годов из клиники в Родезе, в эссе 1947 года о Ван Гоге он не устает повторять, что сумасшествие ведет к изоляции, к саморазрушению. Безумцы могут владеть истиной — и истиной настолько глубокой, что общество мстит неудобным провидцам, объявляя их вне закона. Но безумие означает и бесконечную муку, состояние, которому хочешь положить конец, — и вот эту-то муку Арто выводит на свет, передавая ее своим читателям.