Николай Февр - Солнце восходит на западе
Эта сложная операция производилась в Европе, в условиях войны и блокады, все же в каких-то семейных масштабах. В практике социалистического государства' подобные же зулусо-бушменские торговые комбинации надо было проводить в мирное время и в масштабах далеко выходящих из понятия семейных.
Удивительно ли после этого то, что за пять или шесть лет работ по постройке злополучного симферопольского театра, с грехом пополам, удалось заложить лишь один фундамент?
За годы советской власти в Симферополе (вернее близь него) было выстроено четыре консервных завода. Эти заводы и поглотили все богатство крымских базаров. Но это богатство не вернулось в обработанном виде назад к жителям Крыма. Не обогатило оно домашний стол и прочих граждан СССР. Оно куда-то исчезало. Куда — на этот вопрос, быть может, когда-нибудь дадут ответ архивы центральных хозяйственных учреждений в Москве. Или — иностранного отдела НКВД, выписывавшего ордера на выдачу "иностранным центрам" компартии не только валюты, но и целых пароходов, груженых добром советских граждан.
Так это или не так, но во всяком случае, жители богатейшего Крыма в мирное советское время испытывали затруднения во всем и никогда не были уверены в завтрашнем дне: В Ялте, например, вдруг появлялись откуда-то горы персиков. Ялтинцы не — были в состоянии их поглотить, а дальше их не везли. И персики начинали гнить. Тогда симферопольцы, евпаторийцы, керчане с мешками в руках стекались в Ялту за персиками.
Разумеется, персики — роскошь. Буржуазный предрассудок. А сахар? Мука? Соль? Тоже — предрассудок? Но и за этим предрассудком тоже, вдруг, как по команде, феодосийцы устремлялись в Симферополь, симферопольцы в Евпаторию, а евпаторийцы в Херсон.
Иногда с этой хозяйственной разрухой пытались бороться. Приезжали комиссии из Москвы. О чем-то совещались. Что-то выясняли. Сменяли каких-то должностных лиц. И забывали о главном: — что сменять надо не людей. Уже давно пора сменить — систему.
Улицы города оживлены. И толпа здесь несколько живее, чем в областях севернее Крыма. Наряду с русскими лицами, мелькают характерные татарские головы. А часто и помесь этих двух рас, помесь интересная и оригинальная. Улицы Симферополя, как и в других городах, были заново окрещены большевиками и носили имена всевозможной интернациональной накипи на невкусном вареве октябрьской революции. От коммунистического апостола и пророка Карла Маркса до почтенного дегенерата и садиста товарища Бэла Кун.
После ухода большевиков, городское управление вернуло всем улицам прежние названия. Всем — кроме одной. Этой одной была — Дворянская улица, ставшая на время оккупации — Таврической. Это характерно. В комиссии и в голову никому не пришло сохранить за ней ее старое название. Слова "дворянин", "дворянское" — исчезли из быта без следа. Молодежь знает, что раньше были какие-то дворяне и дворовые, но путает оба эти понятия. Старшее поколение употребляет эти слова только в юмористической форме. В тот день, когда несколько не очень умных дворян вынудили у последнего царя подпись об отречении, они этим самым убрали из под себя стул на которой сидели долго и удобно. Убрали и полетели в пропасть. Падение было неприятным, но логичным. Юмористический оттенок слова дворянин — грустная, но заслуженная кара, когда-то могущественному сословию, много положившему труда для создания той страны, в которой теперь слово — дворяне — произносится только шутливо.
Впрочем, в утешение российскому дворянству надо заметить, что оно в социалистическом государстве все же оставило после себя внушительный след. В каждом советском городе стоит памятник российскому дворянину — Владимиру Ильичу Ульянову-Ленину. Кепка и помятый пиджачишка Владимира Ильича вводят в заблуждение трудящихся всего мира и девяносто девять процентов из них не имеют понятия о том, что вождь мирового пролетариата совсем не пролетарий, а потомственный дворянин Российской Империи.
"Рыба воняет с головы", — говорит народная мудрость и не своеобразным ли объяснением всей гнилостности социалистического государства, является то обстоятельство, что оно было гнилым еще с самого своего основания. Ибо, трудно признать здоровым и нормальным то явление, что основоположником первого социалистического государства был как раз представитель того буржуазного класса, ради уничтожения которого и родилось это самое социалистическое государство.
Во всяком случае, оригинальная сцена, как недоучившийся богослов Джугашвили-Сталин, никогда в своей жизни не державший в руке ни серпа, ни молота, никогда не носивший почетного звания "крестьянин" или "рабочий", клянется у открытого гроба потомственного дворянина Ульянова-Ленина в верности идеалам рабочего класса, еще найдет своего Джонатана Свифта или хотя бы Козьму Пруткова.
В Симферополе — крестьян нет. Рабочих — очень мало. О нищенском существовании первых я уже писал. О жалком быте вторых — тоже. И я думал — кто же в этой стране "снимает пенки с октября?" Быть может представители административного аппарата?
В Симферополе — административном центре Крымской Автономной Республики много советских госучреждений. Я пишу "советских", ибо почти все они остались на время оккупации на своих местах, а с ними и служащие. И теперь я хорошо знаю в каких жутких условиях приходилось им работать.
Посещая присутственные места заграницей, мы привыкли к большим зданиям, широким коридорам, паровому отоплению, светлым комнатам, в которых работают один-два, редко три-четыре человека. Я проехал, в сущности, вдоль всей Европейской России, от Пскова до Симферополя, но нигде ничего подобного не видел. Кроме военных штабов, отделений НКВД и крупных партийных учреждений, занимающих либо бывшие дворцы, либо новые здания, вся остальная масса советских служащих обречена на первобытные условия работы.
В больших полутемных комнатах, в которых часто уже с утра надо зажигать свет, сидят по десять, двадцать и тридцать служащих. Они выполняют самые различные функции. Поэтому вы одновременно слышите пулеметный стук пишущих машинок, кастаньеточные пощелкивания русских счетов, телефонные разговоры, причитанья просительниц и увещевания служащих. В этом несмолкаемом рокоте, в давке и тесноте проходит день советского служащего. Он сидит целый день в этом караван — сарае, за неудобным обшарпанным столиком, часто на табуретке, сидит с беспокойной мыслью — удалось ли жене получить сегодня в кооперативе селедки и не попал ли он ненароком в список подлежащих "чистке". За это он получает грошовый оклад, который с грехом пополам позволяет ему просуществовать три недели в месяце. А как он живет четвертую неделю? На это я слышу уже знакомый ответ: — "крутился…"
Казалось бы, что в государстве, где все принадлежит государству, административный аппарат должен был бы быть обставлен как следует. Но этого не было. Почему? Вопрос — праздный. Но так или иначе, несчастный, забитый: "совслуж", как он здесь сокращенно называется, нищенски жил и каторжно работал только за право на эту каторгу и нищету.
В этих учреждениях — масса посетителей. После резкой встряски, вызванной войной и оккупацией, все перемешалось и подпрыгивает сейчас на житейском сите, стараясь сквозь свободную дырочку снова проскочить в жизнь. Кроме обычных в таких условиях посетителей, я встретил и одну необычайную разновидность просителя, которая могла народиться лишь в непроходимых джунглях марксистского государства. Это люди — желающие восстановить свои законные имя и фамилию, давно замененные для советских условий более удобными и подходящими.
С несколькими из таких клиентов я познакомился. Предположим, что чья-то фамилия была Голицын или Крестовоздвиженский. Предположим, что первый был гвардейским офицером, а второй — священником. И то, и другое в двадцатом году (и в тридцатом, и в сороковом) в лучшем случае равнялось ссылке в концлагерь. И Голицын или Крестовоздвиженский, делались Климчуком или Сидорчуком и для полного успеха мимикрии начинали заниматься сапожничеством, либо поступали в дворники.
Теперь прошло двадцать два года, и такой клиент снова хочет носить свою законную фамилию. Разумеется, ему в этом не отказывают. Но и получив свою старую фамилию, он уже до конца дней останется какой-то странной социально-бытовой разновидностью, порожденной нелепицей наших дней и ему самому трудно будет разобраться, где в нем кончается Климчук и начинается Голицын и наоборот. Я встретил нескольких Голицыных, которые уже на всю жизнь останутся климчуками, ибо последний почти без следа раздавил первого. Неужели, действительно, — "бытие определяет сознание?" Впрочем, довелось мне встретить и одного Голицына, который был двадцать лет дворником Климчуком, а потом снова стал Голицыным без малейшего климчуковского налета. Значит, все-таки, — бытие не определяет сознания. Или во всяком случае — не всегда.