Скандал столетия - Габриэль Гарсия Маркес
Через две недели я впервые в жизни прилетел в Гавану. Такая возможность представилась мне раньше, чем я того ждал, и в самых неожиданных обстоятельствах. 18 января, вечером, когда я собирался идти домой и наводил порядок на письменном столе, в почти опустевшую редакцию ворвался, задыхаясь, представитель Движения 26 июля в поисках журналиста, который согласится немедленно – этим же вечером – вылететь на Кубу. Самолет, специально высланный с Кубы для этой цели, ждал в аэропорту. Выбор пал на самых рьяных сторонников кубинской революции – Плинио Апулейо Мендосу и меня. Едва хватило времени заскочить домой за чемоданом, причем я даже не подумал о паспорте – настолько привык к мысли, что Венесуэла и Куба – одна страна. Кстати, он и не понадобился: в аэропорту чиновник, настроенный более прокубински, чем любой кубинец, попросил у меня любой документ, на котором написано мое имя, и я нашел в кармане квитанцию из прачечной, которую он и проштемпелевал на обороте, заразительно хохоча и осыпая меня добрыми пожеланиями.
Нежелательную серьезность он обрел лишь под конец, когда оказалось, что журналистов больше, чем мест в самолете, и с их багажом тоже плохо – перегруз. Разумеется, никто не отказался лететь, и никто не пожелал расстаться ни с какими вещами, так что чиновнику пришлось решать вопрос о вылете перегруженного самолета. Сам он был готов разрешить взлет, но пилот – невозмутимый, пожилой, усатый, в синей с золотом форме старых кубинских Вооруженных сил – битых два часа бесстрастно выслушивал наши аргументы и не двигался с места. Наконец кто-то придумал, чем его достать.
– Да ладно, капитан, не будьте трусом! – сказал он летчику. – «Гранма» тоже шла перегруженной.
У пилота дрогнуло лицо, и он оглядел нас с немым бешенством во взгляде.
– Есть разница, – сказал он наконец. – Среди вас нет Фиделя Кастро.
Но было поздно, рана оказалась смертельной. Протянув руку к стойке, он схватил полетный лист и яростно скомкал его.
– Ладно, – сказал он, – только я не оставлю никаких доказательств, что вылетел перегруженным.
Бумажный комок он сунул в карман, нам же кивнул, чтобы поднимались по трапу.
Пока мы забирались в самолет, я, раздираемый на части врожденным ужасом перед полетами и страстным желанием видеть Кубу, спросил его нетвердым голосом:
– Как думаете, капитан, – долетим?
– Может, и долетим, – ответил он мне, – если нас сохранит Пресвятая Дева де ла Каридад дель Кобре.
Это был видавший виды двухмоторный самолет. Среди нас прошел слух, что его угнал один пилот, дезертировавший из армии Батисты, и что этот экспонат истории авиации так и стоял где-то в горах под открытым небом, покуда не возникла необходимость перевезти группу журналистов-самоубийц из Венесуэлы на Кубу. Кабина пилота была узкой и душной щелью, сиденья кресел порваны в клочья и невыносимо воняли мочой. Мы устроились как сумели, главным образом на полу в проходе, обложившись кино- и фотоаппаратурой. Я приткнулся к иллюминатору где-то в хвосте, хватая ртом воздух и стараясь успокоиться, тогда как все вокруг изображали из себя бывалых путешественников. И вдруг кто-то прошептал мне на ухо, стараясь сдержать дрожь в голосе: «Как я тебе завидую, что ты не боишься летать!» Вот тогда-то я пережил момент настоящей паники, потому что вдруг понял, что все испуганы не меньше моего, и все, как и я сам, имитируют хладнокровие.
В самом центре самолетофобии есть такое тихое и пустое место, вроде глаза урагана, в котором ты вдруг обретаешь бесстрастный фатализм. Только он и позволяет летать, не умирая от ужаса. В моих бесчисленных и бессонных ночных перелетах я достигал этого благодатного состояния, когда находил в иллюминаторе маленькую сиротливую звездочку: она одна разделяет одиночество самолетов в полете над океанами. Но напрасно я искал ее во время проклятого рейса над Карибами на том дьявольском двухмоторнике, который подпрыгивал на тучах, как на каменистой дороге, пересекал потоки дождя и ветра, скользил над пропастями, открывавшимися под нами в свете молний, и прокладывал себе путь на ощупь, держась в воздухе только силою дружных ударов наших перепуганных сердец. На рассвете мы вошли в полосу жестоких ливней. Самолет круто лег на крыло и с невыносимым, нескончаемым скрипом, с каким, должно быть, садится на мель парусник, приземлился наконец на запасном аэродроме в Камагуэе, лихорадочно сотрясаясь всем корпусом и утопая в наших слезах. Зато, как только кончился ливень, сразу начался весенний день. Воздух стал прозрачней стекла, и от Камагуэя мы скользили на бреющем полете над зарослями тростника, почти обгоняя их, над мелкими морскими заливами, в которых сновали яркие рыбы, над цветами, которые могут только присниться. Еще до полудня мы приземлились в районе вавилонских башен – жилищ гаванских богатеев, в аэропорту Кампо Колумбия, в свое время переименованном в Сьюдад Либертад. В этой павшей крепости Батисты, где за несколько дней до нашего прилета стоял лагерем Камило Сьенфуэгос со своим крестьянским войском, совершенно ошалевшим от вида города. Наши первые впечатления были скорее комическими. Представители старых кубинских Военно-воздушных сил, которые должны были нас встречать, перешли на сторону революции в самый последний момент и теперь, как выяснилось, стыдливо отсиживались в казармах, дожидаясь, чтобы у них на лицах выросла щетина, достаточная, чтобы им тоже сойти за «барбудос».
Нам, людям, которые прожили последний год в Каракасе, была хорошо знакома лихорадочная, творческая и бесшабашная атмосфера Гаваны начала 1959-го. Было и различие: в Венесуэле революция имела форму городского восстания против деспотической камарильи, поднятого союзом разнородных политических партий и поддержанного широкими армейскими слоями, а на Кубе долгая и трудная крестьянская война сокрушила наемную армию, по сути своей оккупационную. Это глубокое различие, возможно, определившее различное будущее двух этих стран, в тот ясный январский день ощущалось с первого взгляда.
Пытаясь внушить союзникам-гринго уверенность в будущем и в прочности своей власти, Батиста превратил Гавану в подобие футуристического сна. Крестьянские революционные патрули, впервые в жизни получившие обувку, – эти крепко пахнущие гуахиро, с древними ружьями на плечах, в великоватой для них, почти мальчишек, военной форме бродили, как сомнамбулы, среди головокружительных небоскребов и таинственных