Журнал Русская жизнь - Сокровенный человек (апрель 2007)
И за дело хвалил, без обмана. Но в исторической Katz's Delicatessen на углу Ист-Хаустон и Ладлоу, заведении, что в 1888 году открыл в глубинах нищенского, достоевского Лоуэр Ист-Сайда приехавший из Российской Империи Кац, - сэндвич величественнее и важнее. Финнеев герой, попавший в Нью-Йорк на шесть лет раньше, с открытием главной манхэттенской бутербродной все-таки разминулся. Но всякая разница в датах здесь глубоко несущественна, ибо город сразу же выбивает из головы календарь.
В районе Бродвея и Двадцатых улиц на блошином рынке по доллару продают обрезы ткани прямо из картонных коробок, как на Сухаревке в 1918-м, на Кэнал-стрит велосипеды, трансвеститы и нищие едва не пристраивают меня под такси, в Аптауне бонны гуляют с детьми, а мимо кошерных прилавков резво бежит адвокатская прислуга. Когда начинается дождь, всякая встречная лавка норовит осчастливить вас зонтиком, на Юнион-сквер даже и в бурю не прекращается митинг "Банду Буша под суд!", а воскресным изданием "Таймс" можно убить человека. С пьедесталов хмуро взирают неизвестные благотворители, каждый околоток читает газету и Библию на своем языке, и ни один добрый самаритянин не сделает и шагу за пределы того, что предписывают ему правила цеховой совместимости. Охотнорядцы, студенты, китайцы, раскольники - каждый живет меж своих, старую Москву не убил Каганович, она лишь переменила адрес. А потому - пересекая границы районов, вы всякий раз свободно выбираете эпоху.
Аспиранты Нью-Йоркского университета курят дурь под статуей Гарибальди, в Челси выставляют искусство до того прогрессивное, что можно только зажмуриться, на Кристофер-стрит милуются ревнители позднеантичной морали. Но ступишь чуть дальше, застрянешь в ирландских, пуэрториканских, еврейских, корейских, доминиканских и пакистанских кварталах - и, начиная со второго подъезда налево, нравы стремительно делаются средневековыми, а вон за тем цветочным киоском через дорогу начинаются Реформация, Просвещение и капитализм. А там и Депрессия: где-то на Малберри, откуда давно уже выехали итальянцы, уступив место "итальянскому стилю", каждая забегаловка назидательно поясняет:
Именно здесь, при входе в пиццерию, 24 мая 1932 года Джанни Мальдини по прозвищу Праведник застрелил своего бывшего босса дона Альберто Кардуччи и пятерых его невинных детей. Каждую годовщину этого ужасного события в близлежащей церкви плачет Мадонна.
Я сочувствую горю, но отказываюсь от пиццы и возвращаюсь назад, на Бродвей, по которому ухожу все южнее. Впереди Даунтаун, здравствуй, бетон: самым высоким был "Вулворт", но его обогнали, самым высоким был ВТЦ, но его не спасли. И уже на углу Уолл-стрит, позабыв о когда-то прочтенном романе, я нечаянно вижу то, ради чего и приехал. Храм, шпиль которого был выше всех на снесенном трехэтажном Манхэттене, мирно здравствует и поныне. Здесь все и было. Фантаст не наврал.
IV.
"Еще пятьдесят метров, и мы остановились у края тротуара, лицом к малюсенькой церкви Троицы, почти затерявшейся на дне ущелья из стекла и бетона. Джулия медленно запрокинула голову, поднимая взгляд все выше, выше, к вершинам башен, которые попросту задавили здание, когда-то самое высокое на всем Манхэттене - Манхэттене, каким она его знала.
- Мне не нравится, Сай! - наконец сказала она. - Не нравится видеть Троицу такой".
Но время склонило к земле не одну колокольню. Подле церкви сохранилось и крошечное, времен отцов основателей, кладбище. Вросшие в землю могилы со всех сторон окружены небоскребами, и сама церковь Троицы скрыта тенями. Все ушло невозвратно: люди умерли, их могилы осели, дома снесены, бизнес-башни поставлены. Клерк бежит по Бродвею, глотая вовсе не исторический бутерброд, - чтобы избежать столкновения с русским зевакой, он быстро качается вместе с портфелем. Давешний трактир разыграл меня: хода в прошлое нет, Третьяковский проезд победил, если сказано - "Бентли", то нужно смириться, и все тут.
Еще один, куда менее расторопный прохожий натыкается на меня у церковной ограды. Что за манера стоять телеграфным столбом в буржуазном районе.
Я приехал домой и через неделю застрял на Лубянке в навязанной пробке: четыре немыслимо длинных машины никак не могли выбрать, которой из них припарковаться. Из одной выбрался краснолицый разгневанный господин. Он забарабанил по стеклам соседней - мол, проваливай, смерд, не то позвоню в ФСБ, и тебя под асфальт закатают. Церковь Троицы в Старых Полях, даже если б ее не снесли, было бы не разглядеть из-за фэшн-салона, парикмахерской, двух ресторанов, торгового центра и прущих авто. Неврастеникам вечно мешает прогресс - и дурные советы по части прочтения фантастических книг.
Я любовно, как мог, поглядел на кричавшего (в то же время к нему подбегала на помощь охрана). Пусть себе злится. Он такое же чудо творения, как и повар-малаец, несносная Евдокия Петровна, карибский таможенник, клерк, "Гелендваген", миллионщик, швейцар, Кац, московский охранник и девица из Денвера, раздраженная тем, как я чуть не упал без сознания, первый раз в жизни увидев Манхэттен.
Современность - не грех.
* ХУДОЖЕСТВО *
Борис Кузьминский
Звездолет, шампур, Россия
"Что почитать серьезного про современность?" Как правило, об этом спрашивает девушка из числа знакомых. И как правило, девушка имеет в виду родную продукцию, она генетически в восторге от русской прозы, на ней воспитана; Гоголь, Лесков, Анатолий Алексин и т. д. Подобные вопросы загоняют меня в тупик; если они навязчивы, могут стать серьезным поводом для ссоры. Я знаю, что почти всегда хороша британская словесность в любом, даже топорном переводе; российская, как правило, выполнена щеголевато-гладенько, однако, советуя что-либо из отечественного, я смущаюсь. Это вроде как впаривать домохозяйке нарядный, но маломощный пылесос.
Казалось бы, мерилом веса и качества книги может служить признание критики и собратьев по перу, выражающееся в аналитических рецензиях, престижных наградах и том коконе почтительной тишины, который мгновенно окружает автора, когда тот снисходительно выбирается на презентацию или премиальный фуршет. Таковы у нас Владимир Маканин, Андрей Битов и Владимир Войнович, Людмила Улицкая, Юрий Арабов и Алексей Слаповский. Таков 50-летний Андрей Дмитриев - в своем роде эталон писательской харизматичности: исключительно благообразен на вид, говорит мало и веско, новыми сочинениями радует скупо, удостоен стипендии фонда А. Тепфера и Большой премии Аполлона Григорьева, фигурант авторитетных шорт-листов. Амплуа: "виртуозный стилист".
В свежем романе Дмитриева "Бухта Радости" предпринята попытка масштабной панорамы нынешнего дня. Множество эпизодических персонажей разных возрастов, из разных пластов общества, от престарелого экс-вертухая до олигарха, от циничного спецназовца до трепетной прямодушной юницы; все они в летний солнечный выходной собрались на подмосковном Пироговском водохранилище, дабы искупаться, порыбачить и поесть шашлыков. На шашлыки настроен и главный герой, человек по фамилии Стремухин. Уже эта деталь порядочно коробит: в жизни подобные фамилии встречаются очень редко, зато в плохих, пахнущих пылью романах - рядом и сплошь.
Далее я представляю себе, как гипотетическая лесковская девушка, вняв моему совету, открывает книгу и читает описание поездки (точнее, поплывки) Стремухина в Бухту Радости. "Река плыла, не уплывая; она стремилась вдаль, на месте оставаясь, кружа немного голову. Корона солнца опадала на воду и с плеском разбивалась об нее. Пух перистых на нижних и тяжелых небесах слегка тревожил, поскольку был приметой непогоды, но сонные отары кучевых - там, высоко, на верхних легких небесах, ее, похоже, не сулили. Несильный ветер гладил реку против шерсти и обещал попридержать жару… Стремухин сделал вдох. Сперва его лицо обдало, будто сальной ветошью, горелым маслом выхлопа, но вот вода в броске из-под кормы отбила дизельный вонючий дым; прокашлявшись, Стремухин наконец дождался удара ветра по лицу. Он молча ликовал, разинув ветру рот, раскрыв рубашку на груди и выпучив глаза. Минуты не прошло, как ветер вышиб слезы; казалось бы, они должны были иссякнуть все, не выплаканные, нет - такого, чтоб он плакал, ни разу не было с ним в этот черный год, - но высушенные тупостью души и ежедневною усталостью без края, сменившей ужас первых дней болезни матери, и все еще, через полгода после похорон, не отпустившей душу до конца".
Девушка закрывает книгу. Она тщетно пыталась приискать безжалостно эллиптированное существительное к "перистым", напрасно тщилась вообразить, как ветер раскрывает ветру рот и безнадежно запуталась в фиоритурах последней фразы, в которую автор мастерской рукой впрыснул элементы предыстории. Полстраницы, а у девушки уже слипаются глаза. Дальше будет только хуже: проза, вязкая, точно позабытая неделю назад на конфорке овсяная каша, возжаждет сорганизоваться в стихи, да силенок не хватит: завяжется криминальный сюжет, но в середине рассосется, как всхлип; судьбы персонажей, вяло перекрещиваясь, не дадут ассонанса, кто-то неуклюже набьет кому-то морду, кто-то с кем-то бессмысленно переспит, и закончится роман беззубым хеппи-эндом, точно позаимствованным из подростковых повестей конца 70-х.