Станислав Рассадин - Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском
Все так. Но я-то, тоже по-своему размышляя о том, что произошло, — да нет, хуже, о том, чего трагически не произошло, — не могу не думать о вещах, так сказать, невещественных, нематериальных, неосязаемых, о таких, которые человек, чертящий диспозиции и считающий в тактических единицах, волен не принимать во внимание.
И пусть не принимает, — я даже и стихи, застрявшие в памяти, вспомнить не постесняюсь, и не батальные какие-нибудь, не «Полтаву», не «Бородино», а так, всего-навсего о несостоявшейся, неразрешившейся природной грозе:
Но сила тщетная замлела,И молний замкнутый колчанБез грому спущен в океан.
Сила — но тщетная. Тщетная — но сила, да какая!..
Славяне оказались в мучительнейшем бездействии. В бездействии того — повторюсь: трагического — рода, когда сила, знающая про себя, что она сила, замкнута, скована, задушена обстоятельствами. И вот сознание-то, что она могла, что она должна была проявиться и грянуть, однако не проявилась и не грянула, — это сознание из тех, которые терзают ум и сердце до последнего часа.
Кто знает, может быть, я романтизирую и романизирую судьбу Горбачевского, — признаться честно, он-то и есть та военная косточка, неприязнь которой я вообразил, — а все-таки, все-таки… Как хотите, но если существует в его петровском отшельничестве загадка и странность, то дело не обошлось и без той, давней, драмы бездействия…
Человек — существо неблагодарнейшее. Объявляю со всей убежденностью.
Возвращаюсь с почты домой, как из конторы, спокойно, — нет чтобы бежать своим, хоть и неровным, шагом, задыхаясь и откашливаясь. Распаковываю посылку от золотой моей сестренки — не разрываю бумагу, как прежде, нет, даже бечевку сворачиваю и прячу на случай. Ни дать ни взять гоголевский Осип. Вальяжно раскрываю четвертый номер «Русского Архива» за прошлый уже, за 1882 год и читаю — почти бестрепетно.
«Наше предположение о том, что «Записки» об Обществе Соединенных Славян (напечатанные во второй тетради «Русского Архпва» нынешнего года) принадлежат II. И. Горбачевскому, оправдались. Сочинитель этих «Записок» Иван Иванович Горбачевский родился 22 сентября 1800, близ города Нежина, умер 9-го января 1809 в Восточной Сибири, в Петровском Заводе, где в царствование Александра Николаевича он был мировым посредником, где его любило местное население и откуда он не захотел возвратиться в Европейскую Россию. Отец его, Иван Васильевич, служил некогда казначеем в губернском городе Могилеве и умер в Малороссии, уже после ссылки сына. Дед И. И. Горбачевского был священником, н Горбачевские находились в родстве с знаменитым архиепископом Георгием Конисским.
Па сестре автора «Записок», Анне Ивановне Горбачевской, женился Илья Ильич Квист (бывший директором канцелярии главноуправляющего 1-ю армиею князя Сакена), и сын их Оскар Ильич удостоверил меня сличением почерка «Записок» об Обществе Соединенных Славян с находящимися у него подлинными письмами его родного дяди, что эти «Записки» действительно писаны Горбачевским.
Хранящийся у О. И. Квиста портрет И. И. Горбачевского подтверждает и усиливает действие, производимое его «Записками»: честная простота и умная правдивость видны в изящных чертах этого привлекательного лица. Его «Записки», по их беспристрастию и спокойному изложению, составляют настоящее приобретение нашей исторической печати и могут быть приравнены разве к «Запискам» Басаргина. Они производят впечатление отрезвляющее и поучительное, как для молодых пылких голов, так и для правителей. П. Б.».
Отрезвляющее? Ну, это положим. На вторых плохая надежда, а первых тон «Записок», пожалуй, не только не утихомирит, но взбудоражит, — недаром их автор у самого Плутарха учился вдохновлять примером. Так что беспристрастие и спокойствие померещились тут П. Б., Петру Бартеневу, так же как и изящество черт Ивана Ивановича, — хотя, может быть, у Квистов хранится ранний его портрет, мне незнакомый? Верней же сказать, и спокойствие и беспристрастие в самом деле есть, да только происходят они уж скорее от силы характера, умеющего взнуздать свою пристрастную горячность, — силы, потребной тем более, что для такой неумирающей страсти узда нужна железная…
Дочитал — и теперь вслушиваюсь в себя. Что, дрогнуло ретивое? Отлегло от души? Да нет, все как будто на месте, все тихо, потому что я уже давно и твердо, сличив если не почерк, то следы Горбачевского, оставленные им в памяти знавших его людей и здесь, в этих «Записках», верю и знаю: это он. Только он. Не кто иной, как он. Знал бы и верил, даже не напечатай Бартенев подтверждения, а если раньше даже и в мыслях не хотел утверждать его авторства, то разве что как дикарь, которому не дозволено называть табу.
Мне рассказывали, что Николай Бестужев, нелепо простудившись и безвременно умирая в Селенгинске, сжал руками воспаленную голову и произнес чуть ли не последние свои слова:
— И все, что тут… надо будет похоронить…
Иван Иванович не похоронил, хотя, говорят, частенько каялся, кляня свою хохлацкую лень, что ему не хватило ни сил, ни времени, ни способностей написать историю всей своей долгой жизни. Что ж, ту историю не написал; жаль, до сентиментальных слез жаль, — зато успел написать эту. Хоть в том судьба оказалась к нему справедливой: человек, державшийся на этом свете и удержавшийся в этом Заводе одной памятью, человек, зоркий обратным оком, кажется, просто не мог не оставить «Записок», — по крайней мере, уж это оказалось бы несправедливостью какой-то наичрезмерной. И не мог напасать их иначе, чем написал: он ведь и в них остался неизменным Славянином, умеющим уйти в тень, отбрасываемую их содружеством, растворившись во всех.
Вдруг мне подумалось: если бы он узнал, что его труд впервые явился в свет как «Записки неизвестного», кто знает, не усмехнулся бы он удовлетворенной усмешкой? Что ни говори, а он немало сделал, чтобы и быть ежели не неизвестным, то незаметным; по-моему, нет в «Записках» фигуры, поданной так скупо и скромно, как подпоручик 8-й артиллерийской бригады Иван Горбачевский, — это он-то, один из виднейших членов Общества Соединенных Славян, кого императорский суд, на сей раз не ошибись, пометил в списке государственных преступников первого разряда почетным шестым нумером.
Он не изменил Славянским демократическим правилам и в том, что, много знавший и видевший самолично, все же не захотел довериться только собственным наблюдениям и соображениям. В «Записках», как в артельном котле, переварились и перекипели рассказы многих и многих, «Записки» — итог разговоров, расспросов, расследований, они — плод его труда и в то же время дело общественное.
Res publica, по-латыни.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ПОДВИГ
БЕССОННИЦА
1868 года. Декабря 21 дня
«…Распахнулись двери кабинета, и вошел император Николай, быстрыми шагами подошел к пам.
— Чего вы хотели? Конституции?
— Нет, государь, — сказал Н.,— мы имели намерение образовать федерацию из всех славян…
— Я, государь, не могу справиться с такой идеей, чтобы объединить всех славян, а вы самовольно, сумасбродно задумали вершить судьбами народов…
Дальнейшую эпопею вы знаете…»
Рассказ И. И. Горбачевского в передаче П. И. Першина-Караксарского— Приблизьтесь!..
Генерал-адъютант Чернышев извлекает из этого приказного возгласа удовольствие, вполне понятное только ему, но несомненное, явленное напоказ, тычущееся в глаза, лезущее в уши.
Повелел — и ждет, покручивая то ус, то аксельбант, точно перед ним не подследственный Иван Горбачевский, а венецианское зеркало, и он в нем отражается в полной красе, гордящийся затянутым станом и цветом лица. Нарумяненный, как… старая кокетка!
Э, нет, последнее-то словцо еще не могло прийти на ум двадцатипятилетнему подпоручику, которому в те минуты было, пожалуй, и не до ядовитых наблюдений. Это, вероятно, подумалось гораздо после, задним числом, когда Басаргин, — кажется, он — рассказывал, как незадолго до событий двадцать пятого года застал Чернышева в полном смысле дезабилье и в смысле прямом без прикрас. По служебному и неотложному делу он был как-то принужден заявиться к генерал-адъютанту в ночное время, прямо в спальню его, и с изумлением увидал вместо молодящегося красавца какую-то старуху в чепце, из-под которого клочились седые волосы…
Непостижное дело — бессонница!
В отрочестве, покуда Иван Иванович еще бегал Ванечкой, — это, положим, только для матушки, для отца он с пеленок стал Иваном, — он наслушался вдоволь, как родитель честит маету-бессонницу, коей мучился люто, но никак ие мог взять в мальчишеский толк: отчего? Ведь ребенку, которому никогда не хватает дня, хуже нет, как укладываться на ночь в постель, и хотя уж его-то, Ивана — Ванечку, не терзали оранжерейной заботливостью, все же мечталось: будь его вольная воля, вовсе не спал бы!..