Федор Крюков - Новым строем
— Ну хорошо — земля. А что ты будешь с землей делать? — спрашивает мужик в сермяжном пиджаке, и в пегих, выгоревших от солнца усах его змеится тонкая улыбка.
— С землей? С землей что буду делать? А ты не знаешь, что с землей делают? То самое и буду делать, что ты делаешь…
— Да ведь к земле приложение надо иметь. Ты думаешь, голыми руками ее возьмешь, кормилицу? Голыми руками, милый, с ней делать нечего. Лошадку надо иметь, да телегу надо, да плужок, да борону… Всякое приложение. Все это надо заготовить, милок!
— Лошадь казна должна выдать трудящему, — возражает смельчак.
— То есть отколь именно она ее возьмет, казна? Из какого источника? Это если мы все позовем по лошадке с казны, то и казна лопнет. Очень свободно. Опять — телега, колесо, сбруя… Ты говоришь: нипочем эту работу не стану работать, раз у меня земля будет? А колесник станет на тебя работать, как думаешь? А шорник?..
Мужичок говорил неторопливо, тонким, ласково-язвительным голосом.
— Опять — лошадь, позвольте вам заметить. Вы как об лошади понимаете? Запрёг да поехал?
Он ласково оглянулся вокруг и подождал ответа. Никто не отозвался.
— Нет, она тоже, лошадь, требовает, чтобы вокруг нее походатайствовали: сенца, овсеца… Ты встань ночью раз-другой да подложи ей кормку-то. Да клади-то не разом, не заваливай, а аккуратно, а то она половину съест, а половина под ногами у ней будет. В полночь встань положи да зимой перед рассветом встань… А часиков в восемь сам-то чай погоди пить, а ее попой, скотинку, и опять кормку добавь… Вот когда ты живот-то себе промнешь этак раз-другой, так ты, милок, и о паровозе вспомнишь: эх, мол, любезное дело — часы свои отбыл и лежи на боку… Округ земли не полежишь, милый…
— А тут, думаешь, лежим? Весь день ходишь, как черт, вымазанный… А зимой мороз, снег… Намерзнут сосульки по полпуда — ты отбей да вытри. Ходишь мокрый весь на холоду, на ветру… Ты не кушал? Покушай, попробуй…
— Я кушал… Я-а, милок, кушал всего и скажу тебе и-мен-но, кто к чему приставлен сызмальства, ту линию и веди, да веди как ни моги лучше, аккуратней — вот и выйдет толк и для себя самого и для дела… Земля? Очень прекрасно. А ты имеешь понятие, как ее разработать, как сдвои́ть да строи́ть, куда какое зерно бросить? Нет? Ну, и не берись! Отбывай свои восемь часов, бери тростку в руки да на прохлад выходи — проминаж делай… А там, брат, груба работа… За день намахаешься, а к ночи гляди в небо: пошлет ли Господь дождичка?..
Вырастает толпа. В спор вступают новые голоса — одни как бы с разбегу: только что подошел, не успел вслушаться и уже — вцепился колючим орепьем; другие — степенно, рассудительно. Защищающие позицию смазчика бойки на слово, но легковесны. Те, что примыкают к критике мужичка, говорят меньше, но с весом. Третьи стоят, слушают молча — внимательные и суровые, веселые и праздно любопытствующие. Изредка кто-нибудь вставит слово, ни к кому не обращаясь. А то вдруг заговорят двое одновременно, незаметно перескочат на другой предмет и сразу поссорятся друг с другом — из-за того, что решетовцы захватили графское имение и ни десятинки не дали ольшанцам.
— Вам, значит, графская земелька под палец, а нам не к рукам?
— Вам земля подлежит за Песковаткой, а это — нашего барина земля была извечная…
— А с Песковатки нас ивановские в дубье берут… Такие же ленинцы[8], как и вы…
— Не имеют права в дубье — на то дадены комитеты…
— Поди-ка ты с комитетом… Они учителя нашего — Семена Ивановича — обезличили… Он к ним благородно, с комитетом, они ему личность набок свернули: ходит теперь с завязанной шеей… Сказано: ленинцы…
— Вот оно, равнение-то…
— Равнение, а молодняк у Ольшанки весь скотом вытравили. Свобода и — никаких гвоздей… За такие подобные дела прописать бы хорошую кондрабуцию на задней части, был бы толк… А то — свобода…
Слышатся вздохи — тяжкие, подавленные. В самом деле, мудрена жизнь стала. Как будто и свобода, и посулы большие, а утехи мало в том, что деется кругом, и жизнь по-прежнему трудна и невылазна.
Большой рыжий мужик с длинной бородой, сидя на мешке с каким-то зерном, тягучим басистым голосом уныло рассказывает о своих мытарствах в поисках за хлебом. Он — из Жиздринского уезда, калужанин. Хлеб у них давно приели, подвоз сократился, муки нет ни у комитетов, ни в лавках. Вот и денег много, и заработки — слава Богу — неплохи, а есть нечего. Ребятишки с голоду орут день и ночь. На них глядя, голосят бабы — хоть завяжи глаза да беги!.. Приходится вносить корректив в расстройство транспорта — и вот вместе с объявлением свободы жиздринские мужики взяли мешки и отправились на поиски за хлебом. Ездили в товарных и классных вагонах, в теплушках и на крышах, на досках и на вязках сена, по возможности стараясь обходиться без билетов, используя широкое покровительство солдат. Ездили в Курскую и дальше, забирали слушок и наугад высаживались на какой-нибудь станции и пускались в странствие по ближайшим селам и деревням.
— Я вот с пятницы вторую неделю тут валандаюсь, — говорил рыжий мужик, тяжело ворочая языком, с запинками. — Вот всего два пуда пошена разжился… Мне вот оно почти четырнадцать рублей стало, пшенцо-то, с билетом, да и то было милицинер отобрал: нельзя, дескать, из губерни в губерню возить… Всё, говорит, старый режим наделал…
— Да чего старый режим? — сердито отозвался корявый картуз. — А новый? Кто запрещает?
— Да комиссары!
— Ну! А кто комиссара выбирал?
— Да такие же, как мы с тобой. Кучка соберется: такого-то! А кто он есть, копни-ка его, чем он воняет, — в это не входят. А через что, собственно, вот у нас сейчас — ни зерна хлеба, ни гарнца муки! У нас кто губернский комиссар? Господин Же-ни-щев! Потомственный дворянин! А в Жиздринском уезде комиссаром и вовсе — живой не-мец!..
Мужик торжествующим взглядом окидывает слушателей. Они стоят, надменно-равнодушные, полусонные, погруженные в свои мысли.
— Да будь у нас хлеб-от, я бы вековечно не поехал сюда! Какая надобность! Пущай он будет десять рублей на месте — стал бы я ездить? Отдал сто рублей — вот мне десять пудов на десять недель… А ведь тут как в аду по мукам ходишь — из деревни в деревню, из села в село. Нет ли, мол, хлебца? Кто продаст, а кто боится: комитеты, мол, иди к комиссару. Ну идешь к комиссару — по прежнему, староста, — снимешь еще на улице картуз-от: не будет ли, ваша милость, хлебца? Да пока выпросишь пуда два, накланяешься вдосталь.
— И куда хлеб подевался, скажи на милость? — вздыхает голос за кучей мешков.
— Хлеб в народе есть, — отвечает благообразный, белокурый, румяный мужик в сером пиджаке и добротных сапогах.
— Есть, а поди выпроси, — мрачно говорит рыжий мужик.
— Вот та сторона, — белокурый мужик показывает вправо от дороги, — у ней хлеба на всю Россию хватит. Крепко живут. Там у какого мужика если до новины остается меньше двухсот — то у него уже живот болит… Верно? — обращается он к бородатому невзрачному соседу в армяке.
— Верно, — ухмыляется армяк.
— Мы там по пяти пудов крупы достали, — говорит баба с лицом гончей собаки. — Привезли сюда — милицейский присучился: нельзя да нельзя — в одну душу… Да им, мол, что? У нас младенцы голодные! Спасибо — солдаты. С солдатами и ездим нынче…
— Вам, бабам, хорошо: солдат и нагрузит и выгрузит…
— Чего же поделаешь — детишки с голоду сидят…
Одолевает дремота. Вянут голоса, слышны зевки, тяжелое швырканье шагов, солдатские комплименты босоногим девицам, ласковые и сердитые словца, задушевное гоготанье.
— Эх, вот полнокровная-то! Видать, с нашего уезда…
— Уйди ты, черт мордатый!
— Вы не верьте ему, барышня, он — с Ельца…
Я стараюсь вообразить, в каких чертах выльется предполагаемый новый[9] строй на этих ржаных полях, каким языком будут тогда говорить между собой граждане и гражданки, — но мысль бессильна проникнуть за густую завесу, отделяющую день грядущий, а солдатское красноречие отвлекает ее в сторону этих нынешних господ положения, вершителей порядка, славных героев дня.
— Что такое служба? — говорит черный унтер в башмаках и в шинели, накинутой на плечи, невзирая на жару. Говорит размеренно, с толком, с приемами привычного оратора. — Служба есть хвакт… Кто ума не имеет — уму научит, а кто умен — последний потеряет…
IV. Товарищи
От скуки ли, от безделья или по другим побуждениям «товарищи» в защитной форме — как путешествующие в тылу, так и прочно в нем обосновавшиеся — принимают, как известно, наиболее деятельное участие в установлении нового порядка в отечестве и в разрушении старых его форм. Действуют, большей частью, без определенного плана, по наитию, по вдохновению. В одном месте помогут бабам и мужикам провезти мешки с хлебом в классных вагонах, в другом — устным порядком издадут обязательное распоряжение о таксе на яйца, в третьем — задержат поезд или прикажут отцепить часть вагонов, причем помнут слегка дежурного по станции…