Иван Гончаров - Письма (1858)
Если б Вы старались опровергнуть этот факт в глазах Ваших завистников и ненавистников, — оно понятно, то есть желание, что рекомендация сама по себе есть вздор, легкое посредство, всё дело в достоинствах рекомендуемого лица (как оно и есть на самом деле) — но для себя, для нас с Вами — нужно ли это было? Тут не надо никакой дилеммы — дело просто. Если б я загордился небывалой заслугой, Вы бы спросили меня: «Да для чего вы всё это сделали? Для чего вы хотели всегда, чтоб я сблизился с Тург[еневым], Некр[асовым], старались изглаживать осторожно и тихо (без Вашего, кажется, ведома) неприятные впечатления в Друж[инине] и т. д.?» (Это я говорю всё не из самовосхваления и не потому что к слову пришлось — а по другим причинам). «Для чего? из жалости к моему тесному положению или оттого только, что я был Вам приятен?» — Нет, во-2-х, из симпатии, а во-1-х, оттого, что признавал в вас ум, дарования etc. и желал, по чувству справедливости, смею сказать, мне свойственной, чтоб это не пропадало даром, чтоб получило надлежащий ход и употребление: Вы видите, что это 2-е уничтожает 1-е и, следовательно, всякую возможность заслуги. Не я виноват, что Вы позднее родились, а я раньше и что мне пришлось подать Вам руку, которую, без сомнения, подали бы не Вам, а Вашим дарованиям все другие, кто бы только это заметил. Стало быть, я тут — случайность, где же заслуга, одолжение, что Вас так тяготило? Ни одна симпатия, ни одно сострадание не подвигли бы меня на это: помните, я наотрез отказался хлопотать за Ник[олая] Ник[олае-вича] Фил[иппова], рекомендовал Ефр[ема] Ефр[емовича] только для переводов. Итак, с моей стороны справедливость, а с Вашей — Ваши дарования: вот что помогло Вам, а не я, не я, не я — отрекаюсь трижды до петухов и после петухов! Эдак бы мне никогда не стрясти с шеи долгов против [2], против Евг[ении] Петр[овны] и Апол[лона], толкнувших меня 5 лет назад на Ваш путь. Евг[ения] П[етровна] и Апо[ллон] не думают требовать, а я не мучаюсь изъявлением признательности «по гроб жизни», потому что я оправдал их ожидания: оба мы исполнили свое дело, и притом мы друзья. Этот один титул избавляет от всякой признательности (смотрите мои записки о дружбе, гл. I). Одолжение тогда только одолжение, когда оно оказывается совершенно постороннему, притом с некоторой слепотой и, кроме того, — с пожертвованием. Редко даже удается сделать одолжение, нужно, чтоб человек мало чувствовал и не стыдился этого: но то уже бедняки и одолжение называется благодеянием. Разве Вы в таком положении, разве можем мы когда-нибудь стать в это положение? Зачем же Вы мне давали всё это чувствовать, как будто опасаясь, что или я зазнаюсь, или другие это заметят, и Вам было совестно. Всё это — во-1-х.
Во-2-х, если б даже Вы были мне обязаны, чего, повторяю, по вышеизложенным причинам, быть не могло между нами, то и в таком случае я бы был в положении заимодавца, который по мелочам перебрал у должника несравненно более ссужённой суммы. Как неприятно мне было повторять свои quasi-одолжения в отношении к Вам, столько же, напротив, приятно перебрать в памяти, как веселое прошедшее, все Ваши прямо дружеские подвиги в отношении ко мне. Но это, к сожалению, невозможно: это огромная, тончайшая ткань, по которой Вы вышивали очень нежные цветы. Как долго я наслаждался Вашей предупредительной, по временам пленительной дружбой, высказывавшейся в тысяче мелких, неуловимых, но драгоценных мелочей. А фактов сколько? Ехал я за границу, надо было бросить всё свое добро в жертву небрежности, — Вы легко и мило избавили меня от хлопот и заставили сделать параллель с Ефр[емом] Ефр[емовичем], не в его пользу конечно. Вы лучше всех поняли, как надо смотреть на мои путев[ые] записки; мне хотелось, чтоб Вы растолковали это другим, — и Вы дали блистательный образчик дружбы и литерат[урного] такта. Это повторилось не раз, даже с очевидным для Вас пожертвованием; Вы по три раза перечитывали мои сочинения… да всего перечесть нельзя. Я наслаждался этим бессовестно, в безграничном доверии к нашей взаимной симпатии.
Но есть, видно, граница всему, и самой симпатии, Ваша не выдержала перед призраком гордости и ложного стыда. Я хотя и предложил вам дать письмо к гр[афу] Пут[ятину], но потом удержался: еще бы разобидел Вас, тогда как Вы очень хорошо доказали, что и сами лучше другого можете идти однажды найденным путем: гг. Краббе, Попов и все предупреждали Ваши желания без всяких рекомендаций, следоват[ельно], пришло время, как я писал Вам, выйти на новый берег жизни и начать создавать всё самому, что Вы отлично уже и исполняете, следов[ательно], гордость ваша не страдает. — Итак, Вы говорили мне относительно рекомендации — не для меня, я полагаю, а для других — Щ[ербины], Зот[ова] Григ[оровича] и др. pour sauver les apparences: [3] Вас возмущали толки этих дрянных людей и Вы… потому я это говорю, что меня и моего образа мыслей Вы не могли не знать, — Вы и тонки и наблюдательны, — стало быть, для других, я понимаю, что можно принести дружбу в жертву другому, более сильному чувству, любви, наприм[ер], мщению — а здесь чему оно приносится? тому только, что другие говорили: «вот-де Г[ончаров] тащит Л[ьховского]», потому и надо прийти к человеку и сказать ему: «не думай, что я тебе обязан, нет, я и без тебя бы нашел дорогу», чтобы выбраться на берег и, оттолкнув лодку, сказать: «вон еще лодка, я и на той бы доехал», когда этот человек и не подозревал, что «он одолжает», а просто думал…или, ей-богу, ничего не думал. Не проще ли это объяснить? два одинакие самолюбия, кажется, не уживаются: если это так, то можно было сделать это проще: не видаться, не быть друзьями, не ища к тому предлогов, что, кажется, до этого уже началось между нами по поводу взаимных вспышек.
Всё это набавило с пуд апатии: я теперь еще хуже, невыносимее и чувствую, что делаюсь нестерпим. Пожалуйста, скажите мне, бросьте в меня обвинение какое-нибудь, вроде самовосхваления, деспотизма, чванства и проч., и всё написанное отнесите к расстроенной печени, которую не настроила мариенбадская вода.
Сегодня еще я обругал мужика на Безбор[одкиной] даче, у которого сам же деспотически повалил плетень для сокращения пути, да, встретив Григор[овича], идущего на свой корабль, напутствовал его всей трескотней сплетен, всей правды и неправды, слышанной мной, впрочем, передал ему с доброй целью.
Вас отпускаю с искренним благословением сердца на полный успех; буду недоволен, если Вы будете недовольны, но может быть, забуду Вас, как забывают любовниц, которые изменили, — может быть и по причине деспотизма любовников. — Ю[ния] Д[митриевна] была у Вашей матушки, и последняя сказывала ей, что она горячо молилась за меня, когда я ехал. Я бы посетил ее и так же горячо поцаловал у ней руку, как могли бы сделать это Вы, но Вы меня на это не уполномочили.
Но поговорим о другом. На днях я был в Лигове (в день свадьбы Н[иколая] А[поллоновича] и Е[вгении] П[етровны]). О Вас больше толку, нежели об Ап[оллоне], который еще не ушел. И он, и Гр[игорович] идут, кажется, 5-го авг[уста], и тоже в Портсмут. Старушка вспоминает о Вас то с грустью, то с радостью, во всяком случае нежно, и с юркостью маленького ястреба нападает на меня за то, что простился с Вами нехорошо, по отзыву Ю[нии] Д[митриевны] и А[нны] Р[омановны]. Я секретно поведал ей причину, и она явила образец замечательного адвокатского искусства в Вашу пользу. Она требует непременно, чтоб я показал ей письмо, которое собирался писать к Вам. Может быть, и прочту. Но Вы не должны тревожиться: Вы святы для них, а я не покусился бы положить тень на отсутствующего вообще, на Вас в особенности. Старик сказал в вашу защиту: «он и нам пишет, что надеется или желает поквитаться; такой уж-де он щепетильный!»
Старушка показалась мне бодрой, резвой, так что я прозвал ее юнкером: она рассердилась, сочтя это покушением бросить камень в ее женственную красоту. А в самом деле она — прелесть! Лучше даже Женички. Будь мне 30 лет и не имей она мерзкой привычки любить Старика — я бы пал пред ней на колена и сказал: Ольга Ильинская, это ты! Хотя бы и пришлось, знаю, выдрать ее после того за ухо, как юнкера-шалуна за юркость, по милости которой она не может выздороветь.
А Юния Дм[итриевна] что выдумала! (это было в карете, на пути в Лигово), что будто Ляля ее — страстной натуры, потому что у нее есть ямочка на подбородке. «Да откуда ей быть страстной?» — возразил я и рассказал следующую легенду о происхождении Ляли: Ал[ександр] Пав[лович] и Юн[ия] Дм[итриевна] пошли однажды купаться, он в мужскую, она в женскую купальню. Ю[ния] Д[митриевна] выпустила икру, которая попала в мужское отделение, а Ал[ександр] Пав[лович] случайно наплыл на нее и оплодотворил — и вышла Ляля. Это понравилось особенно Ник[олаю] Апол[лонови]чу.
Вчера ко мне как снег на голову явился Виктор Мих[айлович]: приехал служить. Вам свидет[ельствует] свое почтение.
Я схожу с ума от тоски, работы и геморроя: письмо длинное, но я отдыхаю за ним, как и всегда за писаньем. Видно, это в самом деле моя стихия.