Журнал Русская жизнь - Корпорации (февраль 2009)
8 февраля, воскресенье
А в воскресенье я собрался к отцу - к ним с мачехой без специального повода, просто так, пришла их дочь с мужем-канадцем, словно из воздуха образовался мой единокровный брат. Вышел семейный вечер, и отец предался воспоминаниям; заговорил о бабушке, я заметил, что она умерла молодой, теперь я это понимаю, раньше она мне казалась древней старухой. Сколько ей было лет? - спросила мачеха. - Это легко подсчитать. Она умерла в 1981-м, а была девя… Девятого года, - вскричал я. - И сейчас девятый год. У нее ведь в начале февраля был день рождения? - Шестого февраля, - подтвердил отец.
То бишь, в пятницу. В пятницу бабушке исполнилось сто лет.
В отличие от Е-овой, что называется, очень миленькой, бабушка была настоящей красавицей, но это я знаю только по фотографиям. С детства она усвоила все типовые дворянские добродетели: бегло играла на фортепьянах, изрядно живописала маслом - ужасающие натюрморты с селедкой и бликующим бутылочным стеклом - и даже сочиняла стихи: «В этой сутолоке дней, в этой жизни суматохе как-то стало мне трудней отвечать на ваши вздохи». Сутолока дней победила вздохи, в бабушке была удивительная воля к жизни; несмотря на происхождение (или благодаря ему?), она стремилась вписаться в новый мир и вписалась в него: стала деканом ГИТИСа, дружила с селебритиз, жизнь удалась. Я помню ее светской советской гранд-дамой, непременно за столом и среди гостей. И хрустенье салфеток, и приправ острота, и вино всех расцветок, и всех водок сорта. Степенная номенклатурная вакханалия, воспетая Пастернаком. И под говор стоустый люстра топит в лучах плечи, спины и бюсты, и сережки в ушах.
Казалось, она не бывает одна, я не мог представить ее читающей. Всегда в движении, она была окружена шуршащими креп-жоржетовыми подругами, которые оставляли на моих щеках жирные равнодушные следы помады. Боже, как я это ненавидел. В тринадцать лет она взяла меня на море, там была шумная компания, какой-то модный художник и его блондинка с большим подвижным крупом. Бабушка перед летом долго сидела на диете, сделала подтяжку, диковинную по тем временам, и в 62 вновь расцвела. Я выглядел старше своих лет, это было некстати. «Ты будешь называть меня тетей», - решила она, возражения не принимались. Но когда в моей жизни возникла Е-ова, бабушка была уже другой: круг ее знаменитостей поредел, а память ослабла, она записывала на отрывном календаре их дни рождения, но это не помогало: за хорошо сервированным столом было все больше пустых стульев. Пережив два инсульта, она растолстела, облысела и окончательно превратилась в московскую барыню, жесткую и жалкую. Когда я, полный мыслей о Е-овой, подходил, наконец, к ней прощаться, на меня с укоризной глядел печальный плешивый бегемот.
После ее смерти я перетащил к себе фамильное бюро, из которого вывалилась целая коллекция очков, битых, без одного стекла, со сломанной дужкой, все они, аккуратно собранные, лежали по ящикам. Очки оказались сплошь дальнозоркие; бабушка их не выкидывала, боясь, что останется без книг, без чтения. При ее жизни я ничего этого не знал, не ведал. Смотрел прямо, а видел сбоку. Боковым зрением мы отмечаем чужую боль и, охваченные мимолетным сочувствием, бежим прочь. Прочь, прочь от бабушки, быстрее к Е-овой - там сутолока дней, там жизни суматоха. Там вздохи. «Сашенька, вы чудесно танцуете вальс. Давайте танцевать вальс». Лань, сущая лань, самая тонкая в мире талия. И плывет, плывет на меня ее платье-колокол.
Но 6 февраля 2009 года я общался не с Е-овой. 6 февраля 2009 года я общался с тем светом, да-да, прямо по Козьме Пруткову - верные вести оттудова получила сама графиня Блудова. Да только ничего не поняла.
Бедная, бедная бабушка. Она все тщательно продумала, все гениально обставила, сначала в виде пролога сочинила раут у Антона: гляди, внук, как надо меня праздновать. Потом сигналила весь свой красный день, стучала, кричала, заставила меня в память о ней записывать дни рождения на бумажке, наконец, плюнула и, презрев девичью гордость, наслала на меня, такого дурака, Е-ову-разлучницу, отчаянно била в ее платье-колокол, и все впустую. Я ничего не услышал. Я все пропустил. Наверное, так и должно проходить это общение. Оно осознается лишь тогда, когда его нет и не будет.
Боком коснулась, отошла прочь.
Александр Тимофеевский
* БЫЛОЕ *
Антонина Весельева
Тьма египетская
Воспоминания матери о последних днях жизни горячо любимого сына Николая Никифоровича Затеплинского
Среди мемуаров особенно интересны те, что написаны без предварительного намерения. Случается, что автор и мысли не имел поведать публике о времени и о себе. Очевидцем больших событий он себя не чувствует, личностью исторической - тем более. Но вдруг крутой жизненный поворот заставляет засесть за мемуар. Просто потому, что не может человек оставаться один на один со своей новой жизнью, а интерес и сочувствие домашних приелись.
К такому типу мемуаров относятся и публикуемые нами «Воспоминания матери…» (Одесса, 1901). Успешно начавший службу сын двух любящих родителей заболевает злокачественной формой туберкулеза («большая каверна в легком»). Доктора, не рассчитывающие на успех лечения, посылают безнадежного пациента в Египет, мать его героически сопровождает. Подробности жизни за границей, причуды эскулапов и другие обстоятельства, рассказанные сумбурно, в жанре «сердца горестных замет», стоят иного литературного очерка.
Тяжело мне, как матери с наболевшим сердцем, рассказать всем о последних днях жизни моего единственного, незабвенного сына Коли. Невыразимо тяжело описать все то, что я переживала, находясь неотлучно около моего сына, видя, как он угасает, будучи еще недавно полон сил и здоровья. Но смерти никто не избегнет, и сына моего смерть безжалостно отняла у меня на чужбине…
Сын мой всю жизни видел ласку и заботу нежно любимой матери, будущее ему улыбалось, он был уже на дороге, окончив Академию Генерального Штаба по 1-му разряду, получал хорошие назначения. По окончании Академии сын был назначен в г. Харьков, при штабе дивизии, где он прослужил три года. Он сразу приобрел любовь товарищей, да и не мудрено: нужно знать его честную, прямую натуру, обладавшую безгранично добрым сердцем. Из Харькова сын получил назначение читать лекции в Юнкерском училище в Москве. В первых числах июня я получила письмо от него, где сын сообщает, что он приезжает к нам погостить. Трудно описать мою и мужа радость. Вскоре сын приехал к нам, но глазам моим предстал не тот здоровый Коля, которого я знала, он жаловался на нездоровье и слабость, прося дать ему отдых. Невзирая на мои расспросы, что его так изменило, он все же не хотел объяснить свое душевное состояние. Вместе с тем он все томился чем-то, напуская на себя деланную веселость. Я со своей стороны, как любящая мать, все делала для него: кормила его ежедневно бифштексами, поила белым вином, дорожила его сном, надеясь, что все это принесет ему пользу, и вдруг, к моей великой радости, он в десять дней пополнел, порозовел, и явилось спокойное выражение лица, ко всему еще он начал купаться и делал моцион. В Одессе сын встретил своих товарищей по Академии - Измайлова, Сулькевича, Картаци. Милые это люди, с ними он проводил приятно время, а с Сулькевичем и Картаци поехал даже путешествовать на две недели в Константинополь. Но время пребывания сына моего у нас пролетело так быстро, что мы и не заметили, что он уже собирался уезжать в Москву, где была уже скверная погода, - холода и дожди, а у нас совсем тепло, и это сильно огорчало меня. Выехал он от нас 20 августа 1899 года. Погода же была убийственная, сырость и вечные дожди, и вот в один из таких дней он простудился. Чувствуя себя плохо и будучи в лихорадочном состоянии, с болью в груди, он не хотел поберечь себя и, отдавая долг службе, не хотел пропускать лекций. И когда он потерял окончательно силы и боли в груди усилились, то тогда он принужден был прекратить свои лекции, но, если б кто знал, как мучило его это сознание, что он не может нести службы. Болезнь, между тем, брала свое и упорно развивалась. Он пригласил к себе доктора, прося освидетельствовать себя, и доктор нашел, что у него лишь простуда, но ничего опасного нет. Доктор Курдюмов прописал ему порошки и велел грудь натирать скипидаром, найдя, что запускать простуду нельзя.
Так бедный сын начал таять, вдали от родных, не сознавая своей опасности. Бывшая казенная прислуга сына, его денщик, просил сына полечиться, временно не выходить из дому, но он, как честный служака, не хотел и слышать об этом, что и привело к роковой развязке… И вот ночью как-то сын почувствовал себя плохо, денщик уже собрался спать, как вдруг слышит какой-то стук в двери, он сейчас же обратил внимание и, подойдя к дверям, застал моего бедного сына повисшим всей тяжестью тела на ручке двери, которой он и стучал, ища помощи, но кричать по слабости не мог. Сейчас же денщик поднял его и, едва доведя до кровати, уложил его, как послышалось в груди какое-то xpипениe и клокотание, кровь хлынула горлом, отчего сейчас же сын лишился чувств. Растерянный денщик побежал за начальником юнкерского училища генералом Лайминг, чтобы просить помощи. Генерал сейчас же прибыл, дал сыну фельдшера и окружил его чисто отеческой заботой. 24 сентября утром я получила телеграмму: «Коля болен». Надо было подумать, что сделалось со мной, когда я прочла эти слова, сердце как бы упало у меня, и я долго оставалась неподвижна: внутренний голос говорил, что дело серьезное. Надо было скорее собираться в дорогу, а тут слезы так и душили меня. Вечером муж провожал меня. С невыразимо тяжелым чувством поехала я в Москву. Между тем, сын мой, извещенный о моем приезде, хотел замаскировать свою болезнь, чтобы не огорчить меня, но силы оставили его и не дали привести в исполнение его искреннее желание. При встрече с сыном радость наша была неописанная, мы расцеловались, но, вглядевшись в него, я испугалась, увидя его изнуренным. Он хотел много со мной поговорить, но у него не хватало сил. Среди нашего разговора он вдруг, ища утешение во мне, спросил меня: «Мама, как ты думаешь, скоро я буду здоров?» На это я уверяла его, что он скоро поправится, и мы опять поедем в Одессу.