Лидия Сычёва - Время Бояна
— И вот видите, он много зеленых и красных фонарей сбил, и теперь никому не нужен. Нет, он будет в литературе, его всё время будут волочить, как комбайн на ремонт через все хутора. Но я люблю его. Знаете, что погубило его? Грузия. Он рос на этой взвинченности грузинской, на этой зелени пьяной, на восклицаниях их громких, он это с детства впитал — среда же влияет. А язык у него русский, энергия постижения русская, а окружение, природа — нерусская, другая. Это же какое противоречие для него, представляете?! Поэтому стал весь выворачиваться, сразу прямиком к этим футуристам побежал, потому что в родной, казачьей стихии он не жил. А вот представляете, Маяковский родился и жил бы в Рязани, какой поэт он был бы огромный! Мамонт кричащий. Я люблю Маяковского.
Он ведь сразу заявил себя как трагический поэт, живущий на разломе двух времен, а не получилось, вышел обычный нервный ор. Потом все эти его агитки… Ну, он зарабатывал много, Брики и их окружение его просто уничтожили. Ему-то ничего этого не нужно было.
— «И кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо…»
— Вот Россия! Или «Вот и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова». В нем много есть силы… Да, я стихи сразу чувствую.
Василий Федоров на одном из совещаний молодых писателей говорит собравшимся: «Пусть Валентин ведет занятие! Он лучше меня это сделает».
— А у Федорова был абсолютный слух?
— Нет. Но слух у него был хороший, он музыкальный поэт. У Федорова знаете, что отсутствовало? Но это ему не мешало, он очень крупный поэт. У него не было насмешливости — не в произведениях, а в душе. Он был верен Ильичу.
— То есть Ильич был вне критики?
— Я с ним сижу, говорю, а он мне: партия — ум, честь и совесть эпохи. А я ему: вы что, боитесь что нас КГБ подслушивает? Или у вас мания, что вас записывают?
— Ну, наверное, у Твардовского-то точно был абсолютный поэтический слух?
— Не скажите. Федоров нежней его поэт. Но у Твардовского другая нежность есть — у него много от матери, много от рассказа женщины, крестьянки пережившей. «Мать родная, столица! Москва, Москва!» Это же бабий крик! «Земля крошится, как пирог, хоть подбирай да ешь», — мать же говорит!..
ЧУВСТВО ЛЮБВИ, КАК ВКУС ХЛЕБА — ОДИНАКОВО У ВСЕХ— …Вы спрашиваете меня о силе, о том, как поэты приходят. Вот 1909–1914 годы, посмотрите, кто родился: Павел Васильев, Дмитрий Кедрин, Алексей Недогонов, Павел Шубин, Борис Ручьев — представляете, какая плеяда! Все перед революцией. Борис Корнилов еще. Ну, это же гениальная группа! Разве она уступит пушкинскому «набору»?! Лермонтовскому? Поэты рождаются букетом, как сноп ромашек! Окружение Пушкина выжило, а этих почти всех уничтожили.
— То есть критик Владимир Бондаренко прав, когда рассуждает о детях 37-го года?
— Нет, он не прав, потому что ему опять надо привести огромного Синайского верблюда и сказать: я привел, смотрите! А дети 37-го года… Мы все, вся страна — дети 37-го года, ни у одной семьи не найдешь островка, если жизнь назовем мы речкой, то не найдешь островка, на берегу которого не расстреливали бы, такой семьи нету. И говорить о том, мы — дети 37-го, дети 41-го года… Да русская нация до сих пор из окопов еще не вышла.
И посмотрите: где Павел Шубин? Погиб. Где Кедрин? Погиб. Где Недогонов? Погиб. Где Павел Васильев? Расстрелян. Где Корнилов? Расстрелян. Где Ручьев? Двадцать лет — каторга. Представьте, я вам говорю: идемте, покажу вам город. Небольшой, мы его в течение часа пройдем. И я вам показываю великолепный дворец, а дальше — разрушенный дом. Бомба упала, кругом развалины. Дальше идем — красивое здание, газон, а рядом — опять руины. Какое у вас будет впечатление от города? Или: я вам говорю — мы пойдем в бор, в кедровый бор, вы увидите красивые деревья, вечные, бессмертные. Приходим. И вы видите — каждое второе дерево спилено, завалено хвоей, ветками, топоры лежат. Как вы себя почувствуете?!
Наше поколение поднималось, мы не знали их стихов, но мы знали — Павел Васильев — расстрелян, Корнилов — расстрелян, Кедрин — убит, Шубин — из окна выбросился. Какое у нас было впечатление?! А если бы нам их стихи последовательно, красиво преподавались?! Мы же тоже травмированы их судьбами, понимаете?
Это вот всё равно, что в семье растет один ребенок. Девочка, допустим. Она живет, у нее есть подруга, друг, вырастет, будет муж, свекровь, свёкор. Но она никогда не узнает, что такое чувство сестренки! Что такое быть старшей сестрой, младшей, что такое брат, что такое жена брата, его дети. Есть мир — вокруг дерева всегда бывает в пустыне песок, внизу бывают родники, которые питают это дерево, над ним облака идут, ливни ходят, в России вокруг дерева бывает трава, кусты, можжевельник, ромашка возле дерева стоит у корней… Но разве человек глупее и бессмысленней создан природой? Разве он одиночей дерева? Нет, он кустистей дерева. А это всё искусство. И это всё жизнь. И когда мы прерваны, мы через поколение все равно начинаем соединяться. Но вокруг нас выпала огромная страна поэтическая, потому что творения наших мастеров были разрушены. А вместо их кого нам давали? Безыменских? Межировых?
И в конце концов всё это сказалось на вашем литератрурном поколении и на вашем творчестве. Сказалась вот эта подспудная опустошенность. С одной стороны трагическая — колымская опустошенность, с другой стороны — безверье, и с третьей стороны опустошенность евтушенок и рождественских. Пустые, глупые — это ведь тоже имитация чувства и имитация лица поэта, которого нет. Вот ваш хлеб…
Мне до тебя никак не дотянуться,Весёлая, ты канула вдали,А ветер свищет, и деревья гнутся,И ветками касаются земли…
Красиво же сказано?
— Да, очень…
— При Советской власти я мог бы с моей энергией быть самым богатым, самым большим депутатом. А я с ними воевал… Или стихи о любви: «Это платье твое летит, красным облаком надо мною!..» Сила какая, удаль! А это всё… «Зыбко», «мучительно-зыбко», «образ твой»…
— Может быть, вам такое чувство любви незнакомо, когда всё «мучительно-зыбко»…
— А это не чувство любви. Чувство любви — как вкус хлеба, одинаково у всех. Вот кто его как мычит и выражает, это дело другое. Или буханка тебе досталась или крошка… Почти Островский: «Мучительно больно за бесцельно прожитые годы…»
В молодости я много и горячо выступал, и на меня не обижались за мою резкость. Потом шли все пить и обнимали меня. Но ведь я сразу мог и плакать над стихами, не только смеяться! Например, папа мой пел, голос у него — изумительный, лучше чем у Лемешева голос, лицо такое горькое, гармошка, и как он запоет… А мама сидит, восемь ребятишек родила ему, подпевает. Он поет, а я — плачу…
Давайте я свои стихи прочитаю. Ничего здесь, никакого хвастовства нет. Лучше меня многие пишут, не в этом дело. Вот, допустим мы говорим о любви к родине, о трагедии пережитой. И я начинаю:
Иноземцу меня не осилить,И уже невозможно пресечь,
О каком времени я говорю и почему — всё ясно, недомолвок нет.
Я недаром родился в России,И пою её горе и меч.
Пою! Плакать же охота, правда?
Вырастал я за сына и братаИз тяжелой и злой маеты,Вам, которые ложью распяты,Вам, которые пулей взяты.
Смолкни ветер над миром разбоя,Эхо смерти не шастай в лесу,Я боюсь, что однажды с собоюТайну века во тьму унесу.
Будет каждая крыша согрета,Вспыхнет праведный свет навсегда,Если в грозную память поэтаЗалетает вселенной звезда.
Если выстояв, выдюжив, вызнавЯ поднялся — и солнце в груди,Если вещая матерь-ОтчизнаДень и ночь у меня впереди!
Одно из самых любимых моих стихотворений. Только читать тяжело мне его на сцене!
Струны совести, памяти стрелыКрасной масти на поле цветы,Это чувства и слова пределы,Это ты моя родина, ты!
Это стихотворение невозможно победить, правда? Невозможно!
— Да, у него есть боль и стихия, похожая на вас.
— А еще здесь такая беззащитность: «Вырастал я за сына и брата, Из тяжелой и злой маеты, Вам, которые ложью распяты, Вам, которые пулей взяты». Я многие стихи писал, плача, многие. А потом я думаю: «Дурак я, дурак, что ж я такой слабовольный!» И вспомню: «Над вымыслом слезами обольюсь…»
ПОД ЛАДОНЯМИ КРАСОТЫ— Валентин Васильевич, вы много своих работ — очерков, статей, цикл поэтический «Ока моя лебяжья» посвятили Есенину…