Иван Ильин - Образ Идиота у Достоевского
Послушаем, с каким благородством он отвечает разбушевавшемуся наглецу, молодому Гавриле Иволгину, несколько раз обозвавшему его «проклятым идиотом»: «Я должен вам заметить, Гаврила Ардалионович, что я прежде действительно был так нездоров, что и в самом деле был почти идиот; но теперь я давно уже выздоровел, и потому мне несколько неприятно, когда меня называют идиотом в глаза. Хоть вас и можно извинить, взяв во внимание ваши неудачи, но вы в досаде вашей Даже два раза меня выбранили… Мне это очень не хочется, особенно так вдруг, как вы, с первого раза; и так как мы теперь стоим на перекрестке, то не лучше ли нам разойтись: вы пойдете направо к себе, а я налево»[29]. И при первом же слове извинения прощает грубияна.
3
Тем не менее многое из того, что оскорбляет других, не задевает его: с этой стороны его не возьмешь. Чужому гневу, невоспитанности, бестактности и злобе он противопоставляет редкое терпение и выдержку, как говорят греки, «'ἄταрαξἰα», т. е. невозмутимость, спокойствие духа. Все это целиком не оставляет его равнодушным, но он умеет сохранять равновесие, не выходить из себя.
Он это отметает от себя как что-то несущественное, не главное. А он-то ведь живет главным, и притом нисколько не важничая. Он сам существен, живет по существу и хочет жить существенно. А что такое сущность, он знает точно, наверняка.
Уже в самом начале романа он рассказывает о своих переживаниях в связи с казнями, смертными приговорами и тюремными заключениями (из чего читатель сразу же заключает, что Достоевский черпает это из собственного опыта)[30].
Кто теряет свободу и жизнь, чтобы обрести их в последний миг, тот понимает власть этого мгновения, его чудесную вместительность, его способность заключать в себе бесконечно много по содержанию и интенсивности, нести их в себе и делать явью.
В такие мгновенья человек видит свою жизнь как цветущий сад с самыми великолепными возможностями: опасность смерти погружает его в новое, глубокое, истинное измерение жизни, в котором царит, дышит и ткет свою ткань сущность.
Князю Мышкину не пришлось все это пережить самому, его самобытность, о которой я еще скажу, избавила его от этого.
Он знает, что такое сущность, только не хочет распространяться об этом. Но Аглая, это проницательно-умное и прекрасное дитя, чувствует в нем сие богатство и выпытывает у него признание:
«То есть, вы думаете, что умнее всех проживете?» — «Да, мне и это иногда думалось». — «И думается?» — «И… думается», — отвечал князь, по-прежнему с тихою и даже робкою улыбкой…»[31]
Да, он мало понимает в жизни. Но в сущности ее он понимает много.
Вот почему он говорит так смиренно и так смущенно: «…я, действительно, пожалуй, философ, и кто знает, может, и в самом деле мысль имею поучать… Это может быть; право, может быть»[32].
Вот почему он так часто рассеян и погружен в думы свои, ведь он постоянно возвращается к сущности, потому что там его дом.
А когда его попросят говорить или рассказать об этом, он тут же из скромности смутится и растеряется.
Однако едва ли он может и едва ли он должен толковать о сущности: так он «скор и доверчив», так воодушевлен и восторжен — вдруг «тотчас же забыв о всем остальном», окунается в стихию сущности, и — текут слова, рассказы, сценки, идеи[33].
Его жизнь состоит в том, чтобы прислушиваться к сущности в себе самом, в других, во всяком положении дел.
Достоевский постоянно говорит о его отношении к жизни, что оно внимательно, изучающе, серьезно, тихо, робко и опять изучающе, без устали описывает его погруженность в себя, рассеянность, порою как бы отрешенность[34].
Для этого человека тяжело и обременительно как раз несущественное. К тому же он знает, что люди в основном проматывают свою жизнь в несущественном. Вот почему он страдает от людей и среди людей.
Порой он начинает говорить о существенном ни с того, ни с сего, хотя бы с тем же случайно подвернувшимся слугой в передней[35]
Счастлив он лишь тогда, когда пребывает в существенном, когда созерцает из существенного, из существенного говорит, в существенном любит и из существенного любим.
Вот почему угасла его любовь к Настасье Филипповне: прожив с нею месяц, он понял, что она утратила свою сущность, что она чувствует безумно, безумно ходит, безумно живет и в высшем, духовном, смысле сделалась «не в своем уме».
Вот почему он тоскует по новой, духовно сущностной любви к Аглае.
4
Чтобы понять такого человека, надо постигнуть одну тонкость: почему он бывает так счастлив и в чем его счастье. Например, сам он говорит сестрам Епанчиным, что во время пребывания в лечебнице «почти все время был счастлив». «Счастлив? Вы умеете быть счастливым?» — дивится Аглая. Князь отвечает: «Я все почти время за границей прожил в этой швейцарской деревне… Сначала мне было только нескучно; я стал скоро выздоравливать; потом мне каждый день становился дорог, и чем дольше, тем дороже, так что я стал это замечать. Ложился спать я очень довольный, а вставал еще счастливее. А почему это все — довольно трудно рассказать…»[36]
А впрочем, он знает, с чего это началось: он увидел швейцарских деток, бегущих из школы домой, — с их маленькими сумочками, грифельными досками, с криком, смехом, играми, и почувствовал, что всей душою он стремится к ним. «Я остановился и смеялся от счастья…»[37] Так он посвятил себя детям: «Я все время был там с детьми, с одними детьми…» Не будучи учителем, он учил их. «Я им все говорил, ничего от них не утаивал…» «Дети, наконец, без меня обойтись не могли и все вокруг меня толпились…» «От детей ничего не надо утаивать, под предлогом, что они маленькие и что им рано знать…» «Тогда как они все понимают» — и могут даже дать чрезвычайно важный совет… «О, Боже! когда на вас глядит эта хорошенькая птичка, доверчиво и счастливо, вам ведь стыдно ее обмануть! Я потому их птичками зову, что лучше птички нет ничего на свете…» «Через детей душа лечится…» Одна встреча с ними вызывает сильное и счастливое ощущение[38].
Затем князь рассказывает о том, как ему удалось в Швейцарии создать вокруг одной горемычной, кем-то соблазненной девушки атмосферу истинной и общей любви, и как поток этой любви увлек за собой и детей…
И сам он был счастлив при этом — счастлив, не будучи влюбленным, счастлив в любви[39].
И это счастье в любви было так велико и так истинно, что он уже никак не мог понять, «как тоскуют и зачем тоскуют люди…»[40].
Так — через детей — он нашел двери к счастью, к мудрости, к сущности, а счастье, мудрость и сущность — это как раз любовь жертвенная, которая дана нам всем на жизненном пути как сила духа, как тоска, как обетование — как божественно-сущностная стихия жизни.
И мудрость эта — евангельская, от Иоанна, как он сформулировал ее в своем Первом послании: «Бог есть любовь; и кто пребудет в любви, тот пребудет в Боге и Бог в нем»[41].
Таким образом, для этого «юродивого во Христе» его детскость становится своеобразной меркой жизни, потому что это так же много, как искреннее пребывание в сущности, т. е. в любви, т. е. в ткани Божией, т. е. в Боге. Или же в Царстве Божием, которое, как написано, принадлежит детям и требует детского настроя[42].
Это признавал и врач князя профессор Шнейдер, говоря ему, что он совершенное дитя и по своему развитию, и душой, и характером, даже в рассудке и останется таким, проживи хоть 60 лет.
Вот почему ему нелегко со взрослыми: «Я и в самом деле не люблю быть со взрослыми… потому что не умею (быть с ними. — И. И.). Что бы они ни говорили со мной, как бы добры ко мне ни были, все-таки с ними мне всегда тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда были дети…»[43].
Покидая лечебное заведение, он оставил там, как сам говорит: «много, слишком много. Все исчезло. Я сидел в вагоне и думал: «Теперь я к людям иду; я, может быть, ничего не знаю, но наступила новая жизнь». Я положил исполнить свое дело честно и твердо. С людьми мне будет, может быть, скучно и тяжело. На первый случай я положил быть со всеми вежливым и откровенным. Больше от меня ведь никто не потребует. Может быть, и здесь меня сочтут за ребенка, — так пусть! Меня даже за идиота считают все… но какой же я идиот теперь, когда я сам понимаю, что меня считают за идиота? Я вхожу и думаю: «Вот меня считают за идиота, а я все-таки умный, а они и не догадываются» — у меня часто эта мысль…»[44]