Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник №7 (2003)
И вот скажите мне: кто ныне помнит этого героя-мученика, эту “эмблему” России? Зато любого школьника спроси: кто такие Басаев, Масхадов или Гелаев? — сразу ответят. Сравнительно недавно узнали о подвиге Евгения Родионова. Но ведь он же был не один. А что мы знаем о других наших солдатах, показывающих примеры подлинного героизма в Чечне? Где очерки о них, фильмы?
Отступление от Православия, беспамятство наше дорого стоили русскому народу. Наши школы перестали воспитывать граждан, патриотов, сыновей и дочерей, преданных России. А ведь это их главная задача.
У меня не идет из головы случай, о котором мне рассказали вскоре после 200-летия А. С. Пушкина. Учитель (не литературы) одной из так называемых элитных школ спросил одиннадцатиклассников: “Кому посвящено стихотворение Пушкина “Во глубине сибирских руд...”? В классе нависла тягостная тишина. А через какое-то время звучит одинокий голос: “Шахтерам?”
Не знать своих героев, классиков литературы, не задумываться о том, что происходит в их собственной стране — не позор ли это современной школы? Все заглушила масскультура, американские боевики, денежный бум. Неужели власть предержащие не видят всего этого?
А какая крутая волна была поднята в свое время нашей прессой и телевидением по поводу введения в школьную программу факультативных занятий по православной культуре! Обвинения, подозрения, a то и просто откровенная злоба были исторгнуты на православную церковь и священнослужителей. Понимают ли все эти охранители светских устоев, что страна и народ наш подведены к краю пропасти? Единственное, что еще может спасти нас, так это высокое русское самосознание, сознание того, что за плечами у каждого из нас великая история, и понимание, что религия, Православие — это самое могучее средство возрождения нации, массового воспитания морали. Давайте хоть на краю-то прислушаемся к прозрениям и заветам нашего гения — Ф. М. Достоевского.
II
Он иногда звонит в мою квартиру и, виновато улыбаясь, мягко говорит:
— Мне бы ключик от мусоропровода. Опять забили коробками.
Ему около сорока; полноватый и медлительный в движениях, с широким лицом и кроткими глазами. Его работа — вывозить мусор, который жильцы дома спускают со всех этажей по трубе в мусоросборник, что в полуподвале. Володя — так все его зовут — вывозит эти отходы быта на таратайке, взгромоздив на нее картонный короб. Тихий, безобидный, совсем непьющий человек. Особенно хороша у него улыбка — открытая, тихая, детская даже.
И вот как-то снова звонит.
— Что, Володя, ключ?
— Нет,— замотал головой и протянул вперед руку. — Не ваша?
На ладони его лежала золотая сережка с камушком.
— Нет.
— По ошибке, видать, кто-то... Маленькая вещь, с мусорoм, наверно. Блеснула, гляжу... Извините! — И отошел к соседней двери, поднял руку к кнопке звонка.
Господи, вот праведная душа!
Случай тот запомнился, и я однажды напомнил ему о нем, спросив — нашел ли он тогда хозяйку сережки.
— Нашел. На вашем же этаже.
— А ты вот не польстился на нее.
— Чужое, — пожал он плечами, подумал, усмехнулся и рассказал: — Знаете, еще в детстве стянул я как-то с комода полтинник, наверно, хотел что-то купить, малость какую-нибудь... не помню уже... Отец узнал и не прибил меня, нет — усадил за стол, дал тетрадку и карандаш. “Пиши, — говорит, — “я — вор”. Пока всю тетрадку не испишешь — не встанешь”. Я плакал и писал…
Иногда я вижу его на трамвайно-троллейбусной остановке, где он подметает тротуар — еще одна работа. Обычно он делает это рано утром, но иногда и днем — видать, были какие-то другие дела спозаранку. И надо видеть, как осторожно он машет метлой, поглядывая по сторонам: не запылить бы кого.
О Володе этом я вспоминаю каждый раз, когда толкуют о “среде”, мол, с кем поведешься... Но ведь этот вот мужичок тоже не из аристократов, но бюсты не ворует и на столбы не лазает, на большую дорогу не ходит. Все зависит от человека — что у него в душе, есть Бог или нет. Вот и трещат тюрьмы от сотен тысяч преступников. Горе? Горе! А ведь у каждого есть родственники, отцы, матери, жены, мужья, дети... А пострадавшие? Ограбленные, изувеченные, изнасилованные? И если сложить вместе боль и страдания всех этих людей — Монблан горя...
Достоевский тоже в свое время много размышлял и писал об этом. Иные нынешние “детективщики”, когда их обвиняют в пропаганде насилия, любят кивать на Федора Михайловича: мол, многие его вещи — это уголовные романы. Но читатель, прочитав, к примеру, “Преступление и наказание”, не бросается же искать топор, чтобы кого-нибудь убить. В частности, этот довод выставлялся и на телепередаче “Культурная революция. Убийство в искусстве провоцирует убийство”. Вел эту передачу министр культуры М. Швыдкой. И сторонники современного детектива в результате такой подмены понятий “искусство” и “масскультура” чувствовали себя на той передаче чуть ли не победителями. И министр не заметил, а скорее не захотел подметить, этого передергивания, хотя уж он-то должен понимать, что романы Ф. М. Достоевского могут числиться по разряду уголовных только очень недалекими или лукавыми людьми. Нам бы такой психологической, социальной, человековедческой и провидческой глубины! Да, русское общество 60—70-х гг. XIX века часто потрясалось судебными процессами, на которых осуждалась жестокость, в том числе и насилие над детьми. Романы и публицистика Достоевского были своеобразными откликами на эти события. Но не уголовщина привлекала его, он обращал внимание общества на то, что преступления порождает само общество, отступившее от Бога, теряющее нравственность, охваченное жаждой обогащения, что его заедает мещанство, а потому и само общество загнивает, теряет свои устои, вековечные опоры. В кризисе, охватившем страну, он видел прежде всего кризис религиозный.
Ну, а передача по каналу “Культура”, естественно, обошла все эти вопросы, хотя для современной России факты насильственной смерти стоят как никогда остро. За год, как свидетельствует осторожная статистика, совершается более двадцати тысяч убийств. Так что, как ни крути, а рядом с нами живут тысячи людей, способных лишить жизни любого из нас.
Причин столь массовой жестокости (я уже не говорю о терроризме) много. Одни лежат на поверхности, другие — в тайниках психики людей, изуродованной жизнью. Но вот в чем вопрос: человек — не робот, живы же даже в киллере какие-то остатки чувств, эмоций, хоть маленькие корешки совести и сострадания? Как же он может поднять руку на себе подобного, на человека, который ему даже дурного слова не сказал?
И вот тут начинаешь невольно осознавать, что в жизни произошел какой-то глобальный сдвиг, что человек не просто перешел какую-то запретную грань — он переродился в некое бесчувственное существо, для которого ему подобные — мертвая материя, некая абстракция, которую неважно, что сметет с лица земли — буря, землетрясение или он, киллер: от мира, мол, мало что убудет.
А посмотрите на нашу жизнь с некой высоты. Разве мы все еще тот народ, который жил на этой земле двести, триста лет назад? Разве не разрушены почти все основы жизни, складывавшиеся веками? Мы утратили общинность, соборность, милосердие… Можно перечислять и перечислять. Мы фактически лишились даже языка, ибо для общения друг с другом нам вполне достаточно трех-четырех сотен слов. Да и те русские слова, которые мы произносим, засорены англицизмами, воровским жаргоном, матом, молодежным и журналистским сленгом. А ведь утрата здорового, полноценного языка, как известно, меняет и психологию человека, и его душевную ауру. Засоренный язык, поток новых терминов, понятий, пропаганда западного образа жизни, тяжелый пресс кровавых историй, которые нам преподносят средства массовой информации — все это ставит перед русским человеком барьер для осознания себя частичкой народа. Поэтому Россия для такого индивида — не “моя страна”, а “эта страна”. И расставаться с нею, оставаясь в ней или собравшись на Запад, легко и весело. И тогда сограждане — всего лишь случайные, ничего не значащие единицы. Ну, не будет одного-двух — что изменится?
Ф. М. Достоевский очень боялся такого перерождения человека, предчувствовал это. Он понимал, что без органической веры в высшую справедливость бытия, которая “есть везде и всегда единственное начало жизни, дух жизни, жизнь жизни”, любые теории и гуманистические идеи становятся пустым звуком.
А его критика атеизма? Если Бога нет — я сам себе Бог, а значит, мне все позволено. Вот это “все позволено” царствовало в России чуть ли не весь XX век, а к концу его достигло своего апогея.
Когда я изучал материалы, связанные с историей моего земляка Сергея Нечаева, названного в свое время “первым русским террористом”, и его сподвижников по организации “Народная расправа”, я не мог, разумеется, не обратить внимания на то, как складывалась их жизнь в детстве и юности.