Вадим Штепа - RUтопия
Франция, несмотря на то, что именно там родилась философия постмодерна, в социальной жизни, как ни странно, прочно застыла на стадии модернистских дуализмов, до сих пор заставляющих «выбирать одно из двух». Там до сих пор всерьез обсуждают — должно ли быть общество «религиозным» или «светским». Это наглядно проявилось в недавней нашумевшей проблеме — разрешить или запретить мусульманским девочкам носить в школах традиционные платки (хиджаб). То же касается иудейских кип, буддистских амулетов и т. д. Примечательно, что здесь напрочь перепутались привычные позиции «правых» и «левых» — первые, несмотря на свое реноме «традиционалистов», выступают за абсолютную «светскость», а вторые, забыв о своем былом атеизме, напротив, защищают «право на религию».
Сама эта проблема «выбора» коренится в неизжитом модернистском конфликте между католицизмом и прогрессизмом, который постоянно раскалывает Францию со времен ее Великой революции. Французские прогрессисты, воспитанные в католической традиции, впитали ее склонность к тотальной унификации, но — противопоставили ей самой. Отсюда их принципиальное неприятие любой религиозности, доходящее до исступленной «веры в то, что Бога нет». Мрачный парадокс — если Вольтер утверждал, что «религия сеет нетерпимость», то его «просвещенные» последователи превзошли по своей нетерпимости к религии любую из них!
В протестантских же странах все было иначе — там произошел синтез религии и прогресса, который и вывел эти страны в «состояние постмодерна». Там не «боролись» с религией, но и не делали из нее тоталитарную идеологию — а воспринимали как естественную духовную платформу для социальной прагматики. Такое «приземление» религии, конечно, можно расценивать как снижение ее трансцендентного статуса — однако именно это позволило северным странам продолжить и даже поднять на новый уровень свою традицию мультикультурности. В Англии, Швеции или Канаде государственным чиновникам не приходит в голову «запрещать» какие-то внешние атрибуты любой религии — единственным ограничителем остается лишь агрессивность ее представителей. Но эта проблема относится уже не к религиям как таковым, а к формированию нового социального кодекса, адекватного эпохе постмодерна.
Тем не менее, логика тех европейцев, кто взыскует живого религиозного опыта и потому, в условиях духовной опустошенности западных версий христианства, принимает ислам, довольно ясна. Сложнее понять аналогичное движение в России, где православие, в силу своей традиционно большей, чем в католицизме, мистичности и созерцательности, по логике вещей, должно бы обладать куда более сильным духовным притяжением. Но видимо, официальная никониянская церковь ныне уже слишком явно демонстрирует свой разрыв с Церковью с большой буквы, ибо ислам начинают принимать не только тысячи ее рядовых прихожан, но и представители клира.
Проект «мусульманской России» обязан своим появлением тому духовному вакууму в русском обществе, который никониянская церковь, вновь превратившаяся в 90-е годы ХХ века в официальный институт, так и не сумела заполнить. Кроме того, развитию этого проекта существенно помогает и демографическая динамика — по расчетам социологов, уже к 2030 году «этнически-мусульманское» население России в ее нынешних границах будет доминировать над «этнически-православным». Однако нас в данном случае интересует не эмоциональная оценка этой исторической перспективы, но вопрос — с утопией или антиутопией мы имеем дело?
Напомним, что если утопия стремится воплотить некий трансцендентный идеал и предполагает свободное, активное, «позитивное» сознание, то антиутопия всегда жестко идеологична, и, хотя также апеллирует к трансцендентному идеалу, но вместо его осуществления являет собой сплошную «негативную реакцию» — борьбу с «врагами», «ересями» и т. д. Рассмотрим с этой точки зрения одну из наиболее заметных работ, пропагандирующих проект «мусульманской России» и даже отказывающих России в «будущем вне Ислама» — брошюру «Прямой путь к Богу» Али Вячеслава Полосина.
Прежде всего отметим, что автор, может быть помимо своей воли, блестяще подтвердил «свободную конвертируемость» жреческой касты, сменив статус священника при синоде на должность чиновника при муфтияте. И с тем же пафосом выступает теперь от лица не православной, а исламской ортодоксии. Это, конечно, потребовало некоторых мировоззренческих и лингвистических корректив — но «арабизация» русского мышления и языка приводит к фатальной глухоте ко многозначности русских слов. А русский язык не терпит такого насилия и сам обличает рассказчика. Полосин порою не слышит, что он говорит: «Интересно, что слово «предаю» по-арабски буквально и означает «ислам».
В брошюре много и других интересных открытий. Так, оказывается, «Ислам является фундаментом государственного строительства России по меньшей мере с 922 года». Однако новгородские и киевские летописи этот факт почему-то умалчивают. Возможно, Али Полосин применяет мусульманское летоисчисление? Тогда, надо полагать, русским вариантом исламской революции было взятие Казани Иваном Грозным.
Утопический характер али-полосинского проекта заключался бы в том, если бы автор указывал на какую-то особую новизну, оригинальность и интеллектуальное богатство исламского мировоззрения, которое русские почему-то не заметили. Вместо этого мы наблюдаем неприятные из уст бывшего священника, хотя и никониянского, огрызания в адрес христианского вероучения, упреки его в «отсутствии Откровения» и «многобожии». Последнее он обнаруживает в принципе Бога-Троицы, хотя трудно поверить, что еще в семинарии Полосину не разъяснили Ее единосущность. (Впрочем, за уровень обучения в никониянских семинариях мы поручиться не можем.) В доказательство же «языческой» природы христианства он перечисляет аналогии евангельского сюжета смерти и воскресения Сына Божия в зороастрийских и орфических мистериях, не догадываясь, что тем самым не «принижает» христианство, а наоборот — только подтверждает онтологическую фундаментальность этого религиозного архетипа. Какое же Откровение предлагается в качестве альтернативы? А как раз безо всяких «качеств» — Единобожие как всеотрицающее метафизическое одиночество. Однако русскому религиозному сознанию, воспитанному на своих волшебных сказках и чуде воплотившегося Спасителя, такой безликий и принципиально потусторонний Бог просто чужд.
Даже «язычество», на которое ополчается Полосин, вовсе не было на Руси поклонением каким-то бездушным истуканам — древние славянские боги были живой персонификацией космических стихий. Они не угнетали человеческую свободу, но наоборот — возвышали ее до мистериального отождествления человека с природными ритмами мироздания. Затем христианство открыло, что главным законом мироздания является любовь — и сам трансцендентный Бог, снизошедший на Землю, был воплощенной любовью. Каким же резким контрастом с этой вселенной свободы и любви выглядит исламская проповедь абсолютного поклонения и покорности! Может быть, для других народов она и подходит, но для вольного русского духа такая, к примеру, кораническая фраза: «Я создал джиннов и людей только ради того, чтобы они поклонялись Мне» — выглядит какой-то самодовлеющей бессмыслицей. Неочевидный, парадоксальный замысел мироздания, вдохновлявший мистиков всех времен, здесь исчезает — такой мир напоминает фабрику заводных кукол, бесконечно движущихся по конвейеру вокруг своего грозного демиурга…
Характеристика ислама как «прямого пути» неверна уже хотя бы потому, что он фактически повторяет иудаизм, утверждая «немыслимость» Боговоплощения в человеческом облике. Тогда как все христианство на этом принципе и основано. Таким образом, ислам, как последняя из авраамических религий, является в некотором смысле лишь «возвращением на новом витке» к первой, иудаизму. Здесь множество прямых аналогий — в иудаизме и в исламе проповедуется единоличный Бог (Иегова и Аллах), используется единственный сакральный язык (иврит и арабский), применяется жесткий социальный регламент (галаха и шариат). «Троическое» христианство, возникшее между этими двумя взаимными отражениями, выглядит на их фоне «незаконным» парадоксом — кстати, изначально в нем и не было никакого «Закона» и даже единого сакрального языка. Все его литургические языки и социальные каноны — это позднейшие адаптации к различным культурам. Христианство своим «глобалистским» принципом «несть ни эллина, ни иудея» не уничтожило региональные этно-культурные идентичности, но напротив — само обрело их форму и тем самым сохранило мировое многообразие. А иудаизм и ислам, где бы ни появлялись, непременно влекли за собой определенную унификацию мировоззрения, психологии и облика своих последователей. Но если в иудаизме эту унификацию можно объяснить тем, что он в принципе рассчитан на единственный народ, то ислам, несмотря на декларации о своем международном статусе, тем не менее повсюду утверждает специфически арабскую модель — от единого сакрального языка до нормативов поведения, одежды и т. д. Таким образом, отвергая урок своего исторического предшественника, второй авраамической религии, христианства — «быть разным у разных народов», и делая вместо этого ставку на некую арабскую «избранность», ислам превращается в своего рода «ремейк» иудаизма.