Георгий Саталкин - Каменный пояс, 1988
Катерина перебралась в схожую с кочкой, перелатанную мазанку. Здесь разулись на свет, а скоро и отгородились от него медяками, глаза деда, вот уже и отца… В этом воздухе вынянчили и ее. Выветренная душа ее не ощущала холода подернутых промерзью стен брошенной мазанки.
Как рождается вера человека? Как случается, что затвердевает он до последнего мускула, еще вчера блуждающий и не предсказуемый, словно воск? На что такое опирается? Все в нем самом. Безразгадно. Это беда его и радость его.
«Надысь в грудине зашлось, — Катерина поглаживала пушистого, жмущегося к ногам кота. Тот перебирал лапами, запуская коготки в одеяло, нетерпеливо поддевал мордочкой под ладонь. — Сколь напрашивала, а тут испугалась… помереть-то… Тебе, Пушок, на хвост ступила, себе синяк натыкнула. Будто незрячая шарахалась! Все страх кидал. За что уж и цепляться, а стал быть, одним деланьем не сойти, не лечь в могилу… Вот еще… Когдась отлегло и сладость пошла, заливая всю, точно румянец, замнилось, будто то знак мне — мол, потерпи чуток. Попытаю чуток…»
Катерина привычно шепталась с котенком, заговаривала боль, что и сейчас держалась в сдающем сердце. Приступы ледяной тоски раздирали все чаще и чаще. Избегая в станицах всех, она не упускала попадаться на глаза лишь Нижне-озерненскому священнику, отслуживающему, когда не хватало подноса своих, и в не имевшей своего духовного поводыря Чесноковке. Только он умел будничными словами просветлить лицо Катерины. Это светлела ее вера («Ведь не убили, рабом сделали. Бог испытывает вас, как все есть его рабы. Испытает и вызволит тебе мужа»), касаясь сердца, готового соучаствовать с ее слепым чувством, надеждой.
Но если первый год прославлялась Катерина в пример за убийство по мужу, то еще до второго помина стали подъезжать к ее калитке, по ночному, пьяному уму, охотники созорнуть. Не рискуя обидеть девку, укрытую отцовским зором и братьевыми спинами, такие высвистывали одиночку. Дрожа от брезгливости и страха, плюща лицо о подушку, Катерина решила так вне срока состариться, что и не успеть намыкаться. Не напоенным отхлынуло и это внимание станицы. И тогда, не желая того, отметила Катерина, что другой дорожкой пришел к ней Кирилл Колокольцев, шевельнув предательством сердце. Ей стало труднее, чем под всем зазывным пересвистом.
А однажды, услыхав окольный шум, подсмотрела в щелку, как простегал Матвей Матвеич сына, приметив его возле мазанки.
— Отродье степное! Кобелина! — ругался старый казак. — Паскудишь меня?! Ить от таких обалдуев баба в землю схоронилась.
— Зря, батя. Ей-богу, зря, — Кирилл побрел на свой двор, ощупывая вышедший со спины на шею, как от натуги вздутый, багровый рубец.
5
Как не сбросил морозец, а протаптываясь, навроде коня в стойле, Кирилл подмерз, но возвращаться в духоту тесноты не хотелось. Будоража казачью закваску, бродило в нем зароненное есаулом.
Сколько уж выдувало казачью кровь на окраины? Бегли сами, и песни сохранили об том правдивые истории. Снаряжались государством, понявшим выгоду иметь у себя буйные головы… И всегда жили трудно. Но на то и казак. Как тесто у домовитой хозяйки, на всякий час заквашено у него раздумье о неприбранной, первородной земле. Тоскующее по былой окраинной вольнице, по мудрости Круга, чуткое казачье ухо улавливало, как затухает в Чесноковке нехитрое локтетолкание промеж соседей, вывертываясь на смену сшибкой шкурных интересов групп, да так, будто переулок драконит улицу. Меньший, зато амбарный, отжимал воздух у большей, да голутвенной. И как тут не соскользнуться, не навоображать с три короба об этой подвернувшейся Новоилецкой линии?! Заново-то, другой раз, сподручно и оскомины былых неудач посбивать и, тряхнув сединой, пустить вороной волос.
Что и говорить: велика заманка, а все ж пыль-труха перед Катей… И снова, отбрасывая мечты, неволился Кирилл решением старших. Оживали в нем способы, коими возможно остаться в Чесноковке. Пусть только видеть присушившую, а значит, надеяться. А надежда — уже опора. С ней и жить можно.
Из-за сугроба, на запах, выбрел пес. Осторожно присел рядом, обнюхал. Несколько таких сторожевиков бродило ночью по форпосту. Кирилл поглубже напялил лохматую шапку. Погрел пса взглядом, проникаясь его заброшенностью. Ссутулясь, завернул к землянке, чувствуя, как от запалых снежинок пробегают под лопатками стылые ручейки. Обманутый в надеждах скоротать ночь вместе, пес молчаливым укором проводил его до двери.
А на зимней проспавшей зорьке Кириллу Колокольцеву, Илюхе Мельникову и за старшего Тимофею Киселеву подошел черед в утренний разъезд. Со сна молчаливые, недовольные, они выводили фыркающих, поводящих влажным глазом коней. В дверях те мялись, запрокидывали морды, стесняясь замять копытами снег. Нет-нет и пропускалась по заиндевелой шкуре муравьиная дрожь в память о залегшем буране, когда белые охлопы влеплялись в щели недобромазанного плетняка конюшни.
— Эх, не гоже… — оглядывая Резвого, сокрушался Киселев. — Лодырим руки, пройми нас, господи, — он стянул рукавицу, заложил за пояс.
— Стерпят. Сами не жирней ихнего обретаемся, — Илья Мельников уже красовался в седле.
Киселев приценился: резон ли на такого слова стратить. Махнул рукой. Повел ладонью от шеи на круп парящего на легком морозце скакуна.
— Тпру-у-у! Погодь! Зараз промнешься. Ну-ну, погодь, что ль, — Киселев ловко оправил коня в седло.
Последним к своему зверю подошел Колокольцев. Конь косился, мятежил хвостом. Упрямый был умен и неприветлив с жеребят.
— Кирюха, опять конь тобой брезгует? — показал зубы Илья.
Кирилл не нашелся отбалагурить. Злобиться же на подначки не заложилось в характере. Он только улыбнулся, приноравливаясь набросить узду.
— Неча резаки лушить! Тоже осклабился! Попервой о снаряде озаботься. Во как наново растрясанный тронешь?
— Да когдась я не целый выезжал? Ты, дядя, ври, да знай мерь ее. Кажись, завсегда к службе исправен, — обиделся на Киселева Мельников. И правда, лихой на казацкие фарсы.
Зимой за линией наблюдать способней. Снег словно белый сургуч вжмет в себя и услужливо подаст каждый след. Но основная причина спокойствия лежит под ним — это укрытый подножный корм. Без него воровские шайки остерегаются совершать дальние забеги за линию.
Казаки нарезали с версту, когда, обводя взором бель, Кирилл занозил глаз о серый прыщ.
— Сощурься-ка туда вон, — указал он Илье.
— Кажись…
— А ну, живо! — первым тронул Киселев, вспенивая снежную целину.
Еще с коней угадали замерзшего. Видно, с вечера подбредал он к форпосту, но, изжевав силы, упал. Сперва на живот, потом обкрадываемый теплом, подобрал под себя ноги, затискал как сумел руки. Довершил буран, оставив торчать лишь ватный халат. Казалось, человек плывет в снежном море. Так в тихую пору кажет среди уральской волны хребет белуга.
Перевернув скрючившееся тело, Киселев скинул шапку, приложился ухом к губам. Сосредоточенно замер. Через мгновение подергал ресницами:
— Дышит!
— Вали на мово! — скомандовал Кирилл, захватывая стылую руку.
— Смотри, Кирюха, коняка осерчает, вовсе со света сживет. Чать, не понравится ему… как вдвоем спину-то распишете, — и тут шутил Илья, подсобляя закинуть замерзшего на Упрямого.
Киселев, скинув с плеч короткий тулуп без ворота, в каком обычно выезжал в службу, обложил им подобранного. Тронули к форпосту. Торной лентой, промеченной их же копытами, кони торопко возвращались, подстегиваемые седоками. Киселев подобрал к ехавшему вторым Колокольцеву.
— А полагаю, — он отер закуржавевшие усы, — это Гришука. Ей-ей, он.
Младшие казаки переглянулись. Илья, сидя в седле, по-гусиному закрутил шею назад. Спросил с любопытством:
— Из чьих же?
— Катькин… Ну точно, затворницы нашей муженек, — стараясь получше осмотреть обмякшего на холке Упрямого человека, уверенней заключил Киселев.
Сердце Кирилла пропустило один удар. Следующий, бросив кровь в голову, качнул туманом снежное поле. Не понимая, что делает, Кирилл натянул повода. Оторопевший Упрямый, растягивал удилами губы, взметнулся, разбивая передними ногами воздух и занесясь на сторону, затыкнул дорогу сбочь шедшему Резвому.
— У-у-у! Нехристь, — выругался Киселев, осаживая своего коня. — Загробит, чую. Давай-ка перекладем от беды. Уложит чище бурана, леший.
— Дотянем, — выравнивая к форпосту, буркнул Кирилл, как гузку у мешка, перехватив выползающую злобу.
Всякий день помнил Кирилл казачка, третий год как скраденного с линии. Летами разнились не шибко, Григорий обскакал на четыре весны, а по всему Кирилл ранее в казака вылупился. И плечи пошире раздвинул и за сохой, не виляя, не портя, прошел в одну пору с соседом. Помнил Кирилл, и потому сейчас, в зачерченном морщинами старике, почти повисшем на его коне, отказывался признать станичника, о котором намотал не один клубок раздумий.