Иван Бунин - Публицистика 1918-1953 годов
Что ж, попили, погуляли — будет. Пора протрезвляться. И не надейтесь: теперь даже и опохмелиться нечем будет.
Париж.
Великая потеря*
Если бы фразы, если бы обычное надгробное красноречие! Но нет, именно так: великая потеря.
О покойном нет двух мнений — это ли не изумительно, в наше время особенно? Даже те, что отделены от нас совсем непроходимой пропастью, даже те из наших врагов, для которых он, поистине рыцарь без страха и упрека, был одним из самых опасных противников, не могли не склониться перед его могилой. Знаю, что они теперь, «накануне», — накануне уже полного российского растления, полного одичания, полного людоедства! — усвояют некоторые новые приемы, стараются блюсти известную благопристойность. Но нет, тут не то. Слишком высокого благородства и блеска был наш почивший соратник.
Лично я знал его мало, но твердо говорю: из несметного множества людей, навсегда и в числе очень, очень немногих выделился для меня его прекрасный образ. Та радость, которая охватывала меня при встрече с ним, была результатом всего нескольких свиданий. Но я не сомневаюсь ни на минуту: в этом человеке мне не пришлось бы разочароваться — сколько бы ни продлились наши дни.
Великая потеря, еще одна. Боже, да когда же конец несчастиям России? Это что-то такое, что начинает внушать почти суеверный страх. Год за годом, день за днем совершенно непрерывная цепь несчастий, потерь. И каких! Если даже какая-нибудь нелепая, дикая случайность, то и то она падает только на Набоковых! Мы не святые, но дело наше все-таки святое, и потому без всякого кощунства можно вспомнить страшную легенду о том, как святой играл в кости с дьяволом за власть над Фиваидой: ни единой удачи за весь день! Иначе, конечно, и быть не могло: дьявол сел на обрыв над Нилом спиной к солнцу, оно его не слепило, он в удачной, мошеннической игре становился все увереннее, все наглее, а у святого слезились глаза, дрожали руки, трепетало сердце, — где же тут выиграть? Да, но все-таки — за что? Когда конец дьявольскому счастью?
Дай Бог всех благ будущей, «новой» России. Только когда-то еще наживет она своих Набоковых? У России прежней, старой они были. Ей есть чем гордиться. И, увы, есть о чем скорбеть.
«Голубь мира»*
Гауптман вдруг затрепетал — он «протестует» против «готовящегося в Москве кровопролития» (казни эсеров). Он в страхе за «несчастные жертвы» — и за Россию: русский народ гибнет от голода, но, слава Богу, его кормят, и в этом добром деле участвует и западный пролетариат: «пусть же властители Москвы не уничтожают этого движения насилием, которое Западу останется непонятным» (все прочее понятно!) — иными словами, как буквально сказано в женевской газете «Ля Фамин»: «Смерть социалистов в Москве вызовет смерть множества людей на Волге, ибо рабочие Европы помогают русским голодающим потому, что видят в России страну революции и социальной эмансипации, а казнь социалистов будет для них холодным душем», — это ведь только от нас, буржуев, требуется быть «вне политики», когда речь идет о голодающих! Кончает Гауптман со всем блеском «высокого» стиля: «Пусть заповедь „не убий“ снова сделается священной! Я выпускаю этого голубя мира в Москву — и пусть он вернется с масличной ветвью в клюве!»
Да, все слова сказаны.
Да, «я, человек, воистину стыжусь теперь поднять глаза мои на животных», как сказал мне один сербский епископ…
Четыре года реками, морями текла кровь в России, — давно ли сама Чека опубликовала, что, по ее подсчету, — только по ее подсчету! — казнено около двух миллионов душ: Гауптман, друг пролетариата, «несущего в мир новую, прекрасную жизнь», не проронил ни словечка. Четыре года пожирали Россию — и отравили до мозга костей на многие поколения! — пещерный голод, тьма, холод, вши, тиф, чума, холера, сифилис моральный и физический, жестокость, низость, воровство, гомерическое сквернословие — и все в таких размерах, что и у гориллы стала бы шерсть дыбом: Гауптманы молчали или только кивали головой на уверения «русской демократии», что все это пустяки по сравнению с величием «великой русской революции» и что надо «верить в великий русский народ и его светлое, демократической будущее»… Разрывались крестными ранами, неизгладимыми, несказанными, горше всякой казни, миллионы русских сердец, на глазах которых в прахе растоптаны были все уставы Божеские и человеческие, убиты сыновья, матери, братья, жены, обесчещено все самое святое и кровное, «там на потребу» выброшены мощи, пред которыми мириады людей находили сладчайшие в мире слезы и надежды, казнены «смертью лютой, над ругательной» сотни священнослужителей и на днях еще — за один словесный протест против разбойного грабежа алтарей на штаны Красину — осуждены на смерть митрополит Вениамин, епископ Бенедикт и десятки священников: Гауптманы молчали и молчат. Но вот, наконец, настоящая страшная весть: социалисты в опасности! И уста разверзаются: «Лети, лети, голубь мира!»
— Ей, Господи! Стыжусь поднять глаза на скота, на животное!
Литературные заметки*
«В Каноссу, в Каноссу!» («Смена вех»).
«Нас привезли в Евпаторию, до чиста ограбили, раздели, сняли сапоги, одели в лохмотья, выдержали 20 дней в Чека и отправили на Румынский фронт… Сохрани вас Бог ехать в Россию, тут во сто раз хуже!» (Письмо Гундоровцев, уехавших в Россию из Болгарии).
«Умерла ли Россия? Тысячу раз — нет!» («Смена вех»).
«За 3 июня на улицах Одессы подобрано 142 трупа умерших от голода, 5 июня — 187 и т. д. Граждане! Записывайтесь в трудовые артели по уборке трупов!» («Одесск<ие> известия»).
«Все в Россию, на работу с большевиками, кующими новую великую Россию на страх и зависть всему европейскому, насквозь прогнившему миру!» («Смена вех»).
«Под Самарой пал жертвой людоедства бывший член Государственной думы Крылов: врач по профессии, он был вызван в деревню к больному — и по дороге убит и съеден…» (Из газеты).
«Деревня крепнет духовно и физически, выросла политически… В народной психике произошел огромный благодетельный сдвиг…» (Из той же газеты).
«На почве голода, людоедства и трупоедства — колоссальное количество острых психических недугов, совершенно еще неведомых науке…» (наркомздрав Семашко).
«Все на стражу и укрепление русской национальной культуры — вот один из прекраснейших лозунгов большевиков!» («Смена вех»).
«Комнаты, где жил и умер Пушкин, советский квартирант превратил в ванную и клозет…» (Петроградская «Правда»).
«На величие российской государственности большевики работают не покладая рук… Не пугайтесь, что на древней Спасской башне куранты играют Интернационал — новый смысл звучит теперь в нем!» («Смена вех»).
«Приняты экстренные меры в некоторых местах — массовый расстрел голодающих…» («Московск<ие> известия»).
На столе стопка новых книг: Ремизова (Господи, до чего может искарежится человек!), «Марево» Бальмонта (много истинно чудесных вещей), «Огонь и дым» Алданова-Ландау (очень хорошо, порой прямо блестяще, хотя в общем уж очень много скепсису — и налево и направо и взад и вперед), стихи Д. Дитрихштейна (благородные, изящные, талантливые) — и так далее. Хотел кое-что отметить о них, но попалось под руку новое издание «Смены вех» (как ни противно, а нельзя отмахнуться — все-таки эти чертовы «вехи» сбивают с пути усталых людей), потом подали газеты — и вот что выходит из моих «литературных» заметок!
«Когда вдруг исчезла мука, сахар и водка, иным показалось, что и Россия исчезла. Но любите Россию красную, — другой ведь нет. Трудно это, немногие могут: Блок, Горький, Белый, Шаляпин…» («Смена вех»).
Действительно, очень «немногие», а стало еще меньше: Блока уморили, прочие перекочевали поближе к берлинскому сахару. А что до объяснений в любви, то уж позвольте быть скромнее вас и вкусы иметь собственные свои. «Во всех ты, душенька, нарядах хороша!» Но если так, хочу любить не «красную», а «черную». Нет, оказывается, нельзя. «Бейте его, вяжите его!»
«Постигнуть смысл великой катастрофы не под силу нам, современникам — слишком еще оглушителен рев красной метелицы!»
Какая философская глубина и какой «русский» стиль! Но ведь и ты то ж «современник» и однако «смысл» все-таки постигаешь — эта «метелица», мол, наследие «проклятого прошлого», начало великого будущего. А вот я, современник, опять-таки куда скромнее: вижу пока только бессмыслицу и весьма гнусную.
«Слишком ясны еще стоны близких, дорогих, самых лучших, погибших от пуль, голода, тифа, холеры. Но самая их гибель обязывает не к ненависти и мщению, а к попытке понять, за что они погибли!»