Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Можно себе представить, что это такое: "Лебединый стан" — в ту пору! Живя в красной Москве — посылать проклятья красной Москве! Славить Белую гвардию, кричать НАРОДУ: "руки прочь!", призывать: "крепитесь, верные содружники: Церковь и царь!" (это какой же царь? Тот самый, с обманно-византийскими глазами?)…
А Петр у нее — первый преступник, родоначальник Советов. И Интернационал надо "срыть", а терема — восстановить. Георгий Победоносец вернется на белом коне… А если не вернется? Тогда — все кончено. "Кончена Русь!"
Но если нет — все равно есть.
Возрождается страна — в ненавистном кумаче. И тогда то таинственное, чьей тенью — "тенью теней" — мы проходим в истории, — возвращается смертным видением.
Чью сторону взять?
Побежденных!
Она берет сторону слабейшего, хотя много раз видела, как слабейший входит в силу и делается насильником.
Но СЕЙЧАС — кто достоин сочувствия? Тот, кто "обведет свой дом — межой", сбережет "садик сына и дедов холм" от красной черни.
Его оплакивает, его ждет Цветаева — белого рыцаря.
В июле 1921 года она узнает: жив. И начинается песнь Сольвейг, перебор оттенков белизны:
О, лотос мой! Лебедь мой! Лебедь! Олень мой! Ты — все мои бденья И все сновиденья!
Дальнейшее — подслушанный дочерью Ариадной разговор, вскоре после соединения семьи за кордоном:
Бывший белый офицер, выслушав клики "Лебединого стана", осторожно говорит:
"Это было не совсем так, Мариночка…" — "Что же было?" — "Была самоубийственная и братоубийственная война, которую мы вели, не поддержанные народом…" — "Но были и герои?" — "Были. Только вот народ их героями никогда не признает. Разве что когда-нибудь — жертвами." — "Но как же вы… Вы, Сереженька?.." — “А так: сел не в свой состав и заехал черт знает куда… Обратно, Мариночка, только пешком — по шпалам, всю жизнь…"
В этот момент Россия и проваливается в бытие.
Покамест день не встал С его страстями стравленными, Из сырости и шпал Россию восстанавливаю…
Из отсутствия. Из отрицания. Из исчезновения.
Сквозной сюжет Серебряного века: реализация в гибели. Чувство России возникает по мере утраты. Чисто цветаевское в этом сюжете: метание плюс упрямство. Если нет, то все равно есть.
Изначально тут как бы и нет ощущения потери. Его и быть не может: нельзя потерять то, что дано тебе во владение от роду. То есть оно не "дано", оно изначально и потому неощутимо. Это все равно, что покупать то, что у тебя и так есть, неотторжимо. Как кровеносная система. Или как твое дитя.
Через дочь сюжет реализуется впервые:
" Когда-то сказала: — Купи! — Сверкнув на Кремлевские башни. Кремль — твой от рождения. — Спи, мой первенец, светлый и страшный…"
Страшный… Катастрофа стережет эту жизнь; светлое в ней подбито кровавым, рдяным, рудым.
"И как под землею трава дружится с землею железной, — все видят пресветлые два провала в небесную бездну.."
"Венецианские" глаза дочери — светло-голубые, обреченные. Откуда это — когда еще не пошатнулась вера в страну, где иконы нависали "над снегом подушек"? От гениальности поэтического сердца, знающего все:
"— Сивилла! Зачем моему ребенку — такая судьбина? Ведь русская доля — ему… И век ей: Россия, рябина…"
1918 год. Зоркость Сивиллы.
В 1941-м, прибившись на часок-другой к случайным знакомым в Чистополе и страшась возвращаться в Елабугу, к сыну, Цветаева по просьбе этих добрых знакомых читает "Тоску по родине". Ничего не надо: ни родины, ни земли, ни этих лиц, ни самого русского языка, на котором все равно ничего никому не объяснишь, — все меты долой, все даты… Дальше осекается — не может читать.
И только много лет спустя ее слушательница (Лидия Чуковская), обретя самиздатскими путями полный текст цветаевского стихотворения, узнает, КАКИЕ строки застряли тогда в горле:
"Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст, и все — равно, и все — едино. Но если по дороге — куст встает, особенно — рябина…
В 1921 году, готовясь в отъезд, Цветаева хоронит Россию, отдает страну "татарве раскосой", "Мамаю-всаднику", в "ханский полон", и ту же Русь — в азиатские одежды рядит, и, осеняя себя "Скифами" Блока, храбрится:
“ Ведь и медведи мы! Ведь и татары мы! Вшами изъедены идем — с пожарами!"
Через десять лет, в 1931-м (как раз когда Сергей Эфрон, решившись на возвращение, вступает в соответствующий "Союз"), решается и Цветаева. И тогда из-под скифской воинственности встает все то же: если и есть — все равно нет.
"Выпита как с блюдца: донышко блестит! Можно ли вернуться в дом, который срыт?.. Той, что на монетах — молодость моя, той России — нету. Как и той меня."
И еще через десять лет, в чистопольской грязи, за пять дней до самоубийства, узнав из сводки Совинформбюро, что оставлен Новгород, — вдруг — Лидии Чуковской: "Все кончено…" — "Что — все?" — "Вообще — все! Россия!"
И обводит рукой горизонт, охватывая серые избы. А Максимилиан Волошин откликается из бездны: "С Россией кончено…"
Самоубийство через сто двадцать часов после этого разговора — финал, к которому, кажется, ведут все дороги. Это конец патриотки, у которой "пан Гитлер" оттяпал пол-России. Это конец гуманистки, которая закричала под бомбежкой: "в конце концов, это же бесчеловечно!" Это конец матери, у которой вырос сын, отвергающий ее опыт. Все вместе.
Отказываюсь — быть. В Бедламе нелюдей Отказываюсь — жить. С волками площадей…
Это — о немцах, о некогда возлюбленных тевтонах. Реальность, которой более "нет", но которая, увы, есть.
По трущобам земных широт Рассовали нас, как сирот. Который уж — ну который — март?! Разбили нас — как колоду карт!
Это — Пастернаку ("любовная лирика"), а воспринято — всеми! — как плач о расколотой России. И Цветаева такого расширительного толкования не оспаривает, оно "совпадает" с тем, что смертной трещиной проходит через всю ее жизнь: ей все было дано в наследие, и это наследие отняли.
Жив, а не умер Демон во мне! В теле — как в трюме, В себе — как в тюрьме. Мир — это стены. Выход — топор ("Мир — это сцена", — Лепечет актер)…
Зачем бежать из страны, когда из себя, как из тюрьмы — не вырваться? Зачем в страну возвращаться?
Первой из эмиграции возвращается дочь — психологически она более готова к этому: совершенно проникнута советским энтузиазмом (и — единственная из всей семьи — выживет, выдержит).
Бунин, провожая Ариадну, напутствует:
— Дура, куда ты едешь, тебя сгноят в Сибири! — Помолчав, добавляет: — Если бы мне было, как тебе, двадцать пять, я бы тоже поехал. Пускай Сибирь, пускай сгноят! Зато Россия!..
Этот разговор приоткрывает драму, которая свершается вокруг Цветаевой, а может, и в ее душе. Дочь — едет. Сын — рвется. Муж…
Это от ЕГО рокового выбора расколота жизнь. Как найти точку ошибки? Зачем Сергей Эфрон подался когда-то к белым?
Мария Иосифовна Белкина высказывает в своей книге гипотезу, вернее сказать, приводит расчет, скорее режиссерский, чем математический: он подался туда из чувства офицерской чести. Но почему стал офицером? А тут вступает в дело рок: из-за Марины Цветаевой и стал. Как Гумилев — из-за Анны Ахматовой: в конквистадоры, в завоеватели, на фронт, под пули, а если фронта нет, то — в Африку, охотиться на львов! Сергею Эфрону, отпрыску родителей-народовольцев, вся стать — оставаться в красной Москве. Рисовать окна РОСТА вместе с Маяковским. И вовсе не строевой был мужчина — болезненный. И по складу души не воин: что-то филологическое, писательское, издательское… Нет, черт дернул с первого курса университета — в юнкерское училище! В сущности, это продолжение цветаевского "театра": амазонки, рыцари, романтика, фортуна, приключения… Юноша артистичен, в Коктебеле разыгрывает волошинских гостей, изображая, как Игорь Северянин нюхает розы. "Мир — это сцена", — лепечет актер. И уходит на гибель. В Ледовый поход. В Лебединый стан. Обратно — только по шпалам.