Татьяна Москвина - Жар-книга (сборник)
Это нормально. Это театр. Здесь смешно трясти орденами, званиями и наградами, когда надо ставить, играть, оформлять, работать.
И вообще, в фазе подъема наград не бывает, награды – симптом остановки или даже упадка. У Толстого и Достоевского не было ни одного «Букера», страшно сказать.
Слава театрального художника – всегда чисто профессиональная, среди знатоков и сильно продвинутых дилетантов. А в этой среде без всяких званий все известно. Чего стоит Фирер, кто такой Орлов, и какого размера А. Боровский на фоне Д. Боровского…
Вернемся на сцену ТЮЗа. Итак, новый «Король Лир» идет на почти что пустой сцене, выстроенной двумя ступенями – наверху играет группа «Billy’s Bаnd» (далее именуемая «Биллис Бэнд»), внизу бушуют шекспировские страсти. Зал затянут белым холстом, так что отсечены левый и правый фланги зрительного зала, и зритель оказывается тоже в своего рода коробочке-сундуке. Это несколько противоречит тем поискам свободы, которые явно ведутся на сцене, – ведь «Биллис Бэнд» был приглашен режиссером не из самодурства, а для поимки современного стиля исполнения.
Режиссер немолод, обременен грузом опыта житейского и театрального – вот он, значит, ищет контакт с молодой аудиторией.
Молодая аудитория, действительно, раскрепощена, свободомысленна, воспитана в ритмах энд блюзах, а также драмах энд бейтсах. Она знает и любит «Биллис Бэнд», стало быть, эта группа поможет достичь новой свободы в изложении Шекспира.
Каким образом?
Наверное, актеры, слушая импровизации «Биллис Бэнда», должны были проникнуться легкостью, иронией, свободой, интеллектом и сыграть Шекспира не так, как обыкновенно его играют, а совсем иначе. Как-то иначе.
Но тогда ничего нельзя слишком всерьез. Ни злобных дочерей, ни бури, ни ослепшего Глостера, никакого другого «контента». А ежели ничего нельзя слишком всерьез, тогда шекспировская история рассыпается. Тогда ее надо играть полчаса, три часа никто не выдержит. Или, например, пусть выступает на пустой сцене «Биллис Бэнд», а Сергей Дрейден, один за всех, сыграет отрывки из «Лира». Такой концерт.
Получилось то, что получилось: «Биллис Бэнд» сам по себе, шекспировский текст в декламации актеров сам по себе.
Потому что никакой, даже самый великий музыкальный ансамбль, не поможет актерам избежать рутины, если они не знают, зачем они выходят на сцену и что им там делать. Но и музыканты чувствуют себя на драматической сцене несколько не в своей тарелке. Билли Новик, кроме того, играет Шута, и с явным облегчением принимается петь, в драматических местах ощущая крайнюю неловкость положения: он не умеет быть на драматической сцене. Не знает даже, что если он отвернется, декламируя текст, то текст не будет слышен в зале. В общем, как проводники современности, музыканты не сработали, хотя в конце первого действия они даже поют жутко актуальную песню, приуроченную к гадкому молодому человеку, всеми способами делающему карьеру – то есть к Эдмунду. Его играет актер Андрей Слепухин, такой симпатичный брюнетик, с небольшой бородкой. На злодея и мерзавца не тянет – энергетика не та.
Наверное поэтому в песне упоминаются Москва и Кремль, чтобы бестолковые зрители поняли: именно вот такие плохие парни и пробираются нынче в администрацию президента.
Кто его знает, может, в Москве это бы и сработало – но в Петербурге аудитория сидит надутая и говорит хмуро: при чем тут Шекспир? Мы на Шекспира пришли.
Специфическая у нас аудитория.
Она реально пришла на Шекспира.
И вот актеры, инстинктивно понимая запрос публики, пробуют как-то этого Шекспира сыграть, пусть плохо, но всерьез. Пусть рутина, но старательно. Без осовременивания, без стилевых поисков, без находок и прорывов.
Так уж приказали боги театральной рутины, что Гонерилья – корпулентная распутная баба уже в возрасте (раз она старшая дочь), и милейшая Ольга Карленко играет что-то вроде владелицы магазинчика, которая впала в беспредел. Между тем, это еще вопрос – сильно ли разнятся дочери Лира между собою в возрасте. Но Козинцев, которого режиссеры не называют обычно в качестве влиятеля, но который, конечно, многое определяет даже «от противного» во всех постановках «Лира», создал строгую градацию дочерей Лира – от суровой старшей до прелестной младшенькой. Так и закрепилось.
То есть «Биллис Бэнд» «Биллис Бэндом», а все штампы на месте.
По существу – новостей нет. Потому что есть летучие режиссерские мечтания, а есть плотная реальность театра, конкретного Театра юных зрителей на Семеновском плацу.
У театра нет настоящего художественного попечителя – его болтает и шатает уже двадцать лет.
Остатки труппы Корогодского – отличные актеры – своей выучкой и статью противоречат актерам новых времен.
У театра со времен Праудина нет программы, он потерял прежнее лицо и не нашел нового, он не знает своей аудитории, но выживает, трудится, и даже вырабатывает иной раз маленькие очаги творчества.
Атмосфера, бывшая тут когда-то, напрочь выстужена сквозняками, актеры говорят на разных языках, их нужно долго «варить» в каком-нибудь едином котле, чтоб они научились понимать друг друга.
В «Лире» они друг друга не видят и не слышат – не нарочно. Так выходит. Слишком заняты личным сценическим выживанием. Неуклюжими костюмами (странное платьице у Реганы – в талию, с треном сзади, 70-е годы позапрошлого века). Неясностью трактовки. Вообще горькой своей русской судьбой.
Дрейден – тот не слышит и не видит партнеров преднамеренно. В этот раз он всерьез осваивает весь объем роли – хочет сыграть то, что положено от начала до конца, и гневливость, и самодурство, и прозрение, и сарказм, и обретение, и потерю, и бурю – и все это сам, один. Выходят у него вполне те места, когда Лир превращается в самого поэта и говорит о вещах отвлеченных – почему плачет младенец, приходя в мир, или знаменитое «нет в мире виноватых», которое в переводе Сороки звучит как-то по другому.
(Досадно. Перевод Сороки мне не нравится – может, он точнее передает Шекспира, но миру неизвестен поэт Сорока, миру известен поэт Пастернак, и точен он или нет, он выражается как гениальный поэт: властно и заразительно. Лучший перевод Шекспира – у Пастернака, лучшая музыка к «Королю Лиру» – у Шостаковича, а я грешна и люблю лучшее…)
Сергей Дрейден большой и настоящий актер, именно поэтому он не может всё играть одинаково сильно. В «Лире» у него есть трогательные и выразительные моменты – особенно, когда «королевское», земное, уходит из короля и остается человеческое – духовное. Дрейден на сцене – крайний индивидуалист и эгоцентрик, поэтому «безумие» короля для него спасительный способ видеть не то, что на сцене, а то, что проплывает перед мысленным его взором.
Получается какой-то иной спектакль, о чем-то другом. О нищете и бессмыслице жизни, которую преодолевает мужественный одинокий дух. Об иронии как средстве защиты личности от безвкусного трагизма бытия. Отличные, но краткие моменты.
Вообще-то на сцене – чуть ли не с десяток хороших и настоящих актеров и никакого счастья при том. Я ж говорю – не получилось, не воплотилось. Не та пьеса, не в том месте, не в то время.
В конце не говорят мое любимое: «Какой тоской душа ни сражена, быть стойким заставляют времена…» – может, и правильно.
Не заслужили.
Может, пока не трогать ни Шекспира, ни Чехова?
Может, пусть полежат-отдохнут?
Попросить «Биллис Бэнда» сочинить какую-нибудь пьесу из жизни отцов и детей, правильно?
И тогда мы наконец оторвемся по-питерски.
2011
Помнишь ли ты? – Помню ли я!
(Несколько слов в честь Пропавшего театра)Размышляя о природе и смысле театрального впечатления, я нахожу, что особая Мнемозина театрального зрителя нежнее, восторженнее и… справедливее, чем Мнемозина обыкновенная. В самом деле: от личного прошлого мы вечно хотим то правды, то милосердия, и вспоминаем избирательно и прихотливо, каждый раз подверстывая впечатление под запрос. Каторжная работенка! Тогда как театральная память лучится ровным светом и транслирует одну и ту же глубокую мысль: ах, как было хорошо!
Я вспоминала свой Пропавший театр все лето 2008 года, когда сидела на монтаже фильма о нем (мой фильм так и называется – «Пропавший театр»). С 1972 по 1979 год я была верным зрителем Ленинградского театра музыкальной комедии, в ту пору, когда там гремели мюзиклы в постановке Владимира Воробьева.
Счастье стоило пятьдесят копеек – за них перед началом спектакля в кассе выдавали билет с пометкой «страфонтен», и дивным этим словом обозначались откидные места в партере, без спинок, обтянутые тем же темно-красным плюшем, что и прочие кресла. Страфонтены шли от третьего ряда, по центру слева и по бокам рядов слева и справа, то есть куча мест, сколько хочешь, только надо войти в зал в первом потоке и занять самое лучшее. И за эти пятьдесят копеек в театре Музкомедии давали тогда невероятный мираж – великолепные спектакли с музыкой, пением и танцами, с обаятельнейшими актерами, без признаков какой бы то ни было идеологии, спектакли, после которых еще долго ликовала и пела душа. Как и весь грандиозный советский театр, музкомедия вырастала из кардинальной сенсорной депривации советского человека. Лишенный возможности путешествовать за границу, накапливать дорогие вещи и вообще морально разлагаться, наш человек имел роскошь мечтательства, и эти мечты, обильно подпитанные искусством, достигали степени галлюцинации. Итак, пятнадцать лет у нас в Ленинграде была галлюцинация «своего Бродвея»…