Любовь ЛУКИНА - Сборник рассказов и повестей
Потом вскочил и с грохотом устремился к выходу. Двери как не бывало — в стене зиял пролом, что тоже, несомненно, было обманом зрения, и Николай в этом очень быстро убедился, бросившись следом и налетев на косяк.
— Н-ни себе чего!.. — выдохнул где-то рядом Чуский. — И это что же, везде так?
— Везде! — крикнул Николай, отрывая руку с присосками от ушибленного лба.
— Н-ни себе чего!.. — повторил Чуский, озираясь.
Часть лица, примыкающая к его правому профилю, выглядела испуганной. Часть лица, примыкающая к его левому профилю, выражала изумление и даже любопытство.
— А как все вышло-то?
— Рыбу я ловил! — закричал Перстков. — Пока не клевало — все нормально было! А подсек!..
Турбаза напоминала кунсткамеру. Мало того: через каждые несколько шагов это нагромождение нелепостей преображалось. Наклоненный подобно шлагбауму шест со скворечником над коттеджем N_8 внезапно выпрямился, но зато сам скворечник превратился в розовую витую раковину, насквозь просаженную мощным шипом. От раковины во все стороны мгновенно и беззвучно прокатилась волна изменений, перекашивая небо и деревья, разворачивая домики, заново искажая перспективу.
Как ни странно, актер спотыкался мало. Причина была проста — он почти не глядел под ноги. Николай предпочитал держаться справа, потому что левый профиль Григория доверия не внушал — это был профиль авантюриста.
— Ну что ты все суетишься, Никола! — скрывая растерянность, актер говорил на пугающих низах. — Ну странное что-то стряслось… Но не смертельное же!..
По левую руку его золотился штакетник, местами переходя в узорную чугунную решетку.
— Да как же не смертельное! — задохнулся Перстков. — А книга моя, «Другорядь», теперь не выйдет — это как? А чего мне стоило пробить первый сборник — знаешь?… Не смертельное… Ты посмотри, что с миром делается! Может, теперь вообще ничего не будет — ни литературы, ни театра!..
Чуский с интересом озирал открывающийся с пригорка вид.
— Театр исчезнуть не может, — машинально изрек он, видимо уловив лишь последние слова Николая. — Театр — вечен.
— Ну, значит, изменится так, что не узнаешь!
— Эва! Огорчил! — всхохотнул внезапно Григорий. — Там не менять — там ломать пора. Особенно в нашем ТЮЗе…
И Перстков усомнился: верить ли слуху.
— Я знаю, почему ты так говоришь! — закричал он. — У тебя с дирекцией трения! А я?… А мне?…
Острая жалость к себе пронзила Персткова, и он замолчал. Мысль о погибшем сборнике терзала его. Ах, «Другорядь», «Другорядь»… "Моих берез лебяжьи груди…" Какие, к черту, лебяжьи! Где вы видели розовых лебедей?… Да и не в лебедях дело! Будь они хоть в клеточку — кто теперь станет заниматься сборником стихов Николая Персткова?! Сколько потрачено времени, сил, обаяния!.. Пять лет налаживал знакомства, два года Верку охмурял, одних денег на поездки в Москву ухнул… положительная рецензия — аж от самого Михаила Архангела!..
Все прахом, все!
Ива при виде их затрепетала и словно приподнялась на цыпочки. Даже с двумя профилями Григорий Чуский был неотразим. Узкие загадочные глаза на гибких ветвях влажно мерцали, алые уста змеились в стыдливых улыбках.
— Эк, сколько вас! — оторопело проговорил актер, останавливаясь.
— Ну чего ты, пошли… — заныл Перстков. — Ну ее к черту! Она ко всем пристает…
— А ничего-о… — вместо ответа молвил Григорий. — А, Никола?
И он дерзко подмигнул иве.
— У тебя на роже — два профиля! — с ненавистью процедил Перстков.
— Серьезно? — Чуский встревожился и, забыв про иву, принялся ощупывать свое лицо. Подержался за один нос, за другой. — Почему же два? — возразил он. — Один.
— Это на ощупь! — проскрежетал Перстков. — На ощупь-то и я тоже прилично выгляжу!..
Актер поглядел на него и вздрогнул — видно, очень уж нехороша была внешность поэта.
— Да, братец, — с подкупающей прямотой согласился он. — Морда у тебя, конечно… Особенно поначалу… Но знаешь, — поколебавшись, добавил Григорий, — мне вот уже кажется, что ты всегда такой был…
Перстков отшатнулся, но тут в соседнем домике, который, честно говоря, и на домик-то не походил, забулькал электроорган и кто-то задушевно, по складам запел:
…са-лавь-и жи-вут на све-те и-и прасты-ые си-за-ри-и…
— Это у Федора! — вскричал Чуский.
Актер и поэт ворвались в жилище художника. Оно было пусто и почти не искажено. Неубранная постель, скомканные простыни из гипса, в подушке — глубокий подробный оттиск круглой сидоровской физиономии с открытыми глазами.
На перекошенном столе стояла прозрачная запаянная банка, в которой неприятно шевелились какие-то фосфоресцирующие клешни.
— …Как пре-кра-аа-сен этот ми-ир, па-сма-три-и… — глумилась банка. Судя по всему, это и был тразистор.
— Передачи… — со слезами на глазах шепнул Перстков. — Передачи продолжаются… Значит, в городе все по-прежнему…
— Или кассеты крутятся, а операторы поразбежались, — негромко добавил Григорий.
— Мы передавали эстрадные песни, — сообщила банка голосом Вали Потапова, диктора местного радио, и замолчала. Опять, видно, что-то там внутри расконтачилось…
Николай зачем-то перевернул лежащий на столе кусок картона.
На картоне был изображен человек с двумя профилями.
— Это он меня вчера, — пояснил Григорий, увидев рисунок.
— И портрет тоже… — с тоской проговорил Николай.
— А что портрет? — не понял Чуский.
— Портрет, говорю, тоже изменился…
Актер отобрал у поэта картон, всмотрелся.
— Да нет, — с досадой бросил он. — Портрет как раз не изменился.
— Он что, и раньше такой был?
Они уставились друг на друга. Затем Чуский стремительно шагнул к задрапированной картине в углу и сорвал простынку.
У Персткова вырвался нечленораздельный вскрик. На холсте над распластанным коттеджем N_8 розовел скворечник, похожий на витую раковину.
И Николай вспомнил: на городской выставке молодых художников — вот где он видел уже и произрастающие в изобилии глаза, и развертки домов, и лиловые асимметричные лица на портретах… Мир изменился по Сидорову? Что за чушь!
— Не понимаю… — слабо проговорил Чуский. — Да что он, Господь Бог, черт его дери?…
— Записка, Гриша! — закричал Перстков. — Смотри, записка!
Они осторожно вытянули из-под банки с фосфоресцирующими клешнями белоснежный обрезок ватмана, на котором фломастером было начертано: "Гриша! Я на пленэре. Если проснешься и будешь меня искать, ищи за территорией".
Ниже привольно раскинулась иероглифически сложная подпись Федора Сидорова.
Штакетник выродился в плетень и оборвался в полутора метрах от воды. Поэт и актер спрыгнули на лиловый бережок и выбрались за территорию турбазы.
Взбежав на первый пригорок, Чуский оглянулся. Из обмелевшего пруда пыталась вылезти на песок маленькая трехголовая рептилия.
— Ну конечно, Федька, с-сукин сын! — взревел актер, выбросив массивную длань в сторону озера. — Авангардист доморощенный! Его манера… — Он еще раз посмотрел на беспомощно барахтающуюся рептилию и ворчливо заметил: — А ящерицу он у Босха спер…
Честно говоря, Персткова ни в малейшей степени не занимало, кто там что у кого спер — Сидоров у какого-то Босха или Босх у Сидорова. Несомненно, они приближались к эпицентру. Окрестность обновлялась с каждым шагом, пейзажи так и листались. Вскоре путники почувствовали головокружение, вынуждены были замедлить шаг, а затем и вовсе остановиться.
— Может, вернемся? — сипло спросил Николай. — Заблудимся ведь…
— Я тебе вернусь! — пригрозил Чуский, темнея на глазах. — Ты у меня заблудишься! Ну-ка!..
И они пошли напролом. Мир словно взбурлил: линии прыгали, краски вспыхивали и меркли, предметы гримасничали. Перстков не выдержал и зажмурился. Шагов пять Григорий тащил его за руку, потом бросил. Николай открыл глаза. Пейзаж был устойчив. Они находились в эпицентре.
Посреди идиллической, в меру искаженной полянки за мольбертом стоял вполне узнаваемый Федор Сидоров. Хищное пронзительное око художника стремилось то к изображаемому объекту, то к холсту, увлекая за собой скулу и надбровье. Другое — голубенькое, наивное — было едва намечено и как бы необязательно.
Поражала также рука, держащая кисть, — сухая, мощная, похожая на крепкий старый корень.
В остальном же Федор почти не изменился, разве что полнота его слегка увеличилась, а рост слегка уменьшился. Пожалуй, это было эффектно: нечто мягкое, округлое, из чего грубо и властно проросли Рука и Глаз.
Сидоров вдохновенно переносил на холст часть тропинки, скрупулезно заменяя камушки глазами и не замечая даже, что в траве и впрямь рассыпаны не камушки, а глаза и что сам он, наверное, впервые в жизни не творит, но рабски копирует натуру.