Анатолий Приставкин - Долина смертной тени
“Может, покороче? Уж очень длинно говорят!”
Был случай, когда заседание затянулось, проходило мерзкое дело одного насильника, Булат под занавес, уже после голосования, сымпровизировал:
Он долго спал в больничной койке, не совершая ничего, но свежий ветер перестройки привел к насилию его…
Он же про какого-то злодея мрачно пошутил:
– Преступника освободить, а население – предупредить!
В делах стали нам попадаться такие перлы: “преступник был кавказской национальности”. С легкой руки милицейской бюрократии пошла гулять “национальность” и по нашим делам, уже стали встречаться “лица немецкой национальности” и “лица кубинской национальности”… и т. д.
Мне запомнился такой разговор на Комиссии:
– Пишут: “Неизвестной национальности”… Это какой?
– Наверное, еврейской!
– Ну, еврейской – это бывшей “неизвестной”, теперь-то она известна!
– Значит, “неизвестной кавказской национальности…”.
На следующем заседании Булат сказал, что не поленился, сел и подсчитал лиц “неизвестной кавказской национальности”, их оказалось на сто уголовных дел всего-то меньше процента… И положил передо мной листок, где процент преступности уверенно возглавляли мои земляки русские…
Заглядывая в одно дело, Булат спросил:
– Что такое “д б”?
– Дисциплинарный батальон…
– А я думал: “длительное безумие”, – протянул он, сохраняя серьезность. Пошутил, но в каждой его шутке было много горечи.
У меня сохранился номер “АиФ”а за май 95-го года, где
Булат отвечает на вопросы корреспондента.
– Что вам дает эта работа в Комиссии по помилованию при вашем переделкинском образе жизни?
– Что дает?… Меня туда пригласили… там собираются хорошие люди… сначала я был отравлен вообще. Ну, как это, поднимать руку за смертную казнь, за убийство? С другой стороны, – подумал я, – ведь в большинстве случаев я поднимаю руку против! А если я уйду, то на мое место может прийти черт знает кто… Один жестокий человек там у нас уже есть… и хватит. Чаще всего нам удается смертную казнь заменить пожизненным заключением. Правда, потом приходят письма: “Не могу больше, лучше казните…” Я и сам не знаю, что лучше.
– Но вас наверняка упрекают, что вы вообще участвуете в этом. Как это так, поэт, писатель, интеллигент…
– Я не могу назвать себя интеллигентом. Это же все равно что утверждать: “Я себя причисляю к хорошим людям, я – порядочный человек”.
– Разве это не нормально – так про себя сказать?
– Нет. Поступать надо порядочно. А другие пусть о тебе говорят.
Ну а упоминание про “жестокого человека” в Комиссии тоже не случайно. Хотя лично мое мнение, и Булат с этим бы согласился, в Комиссии люди должны быть разные, с разной мерой жестокости и милосердия. Да и сам Булат проявлял иной раз подобную “жестокость”. Но уверен, это было лишь в те редкие случаи, когда он не мог голосовать иначе.
Знакомая журналистка из “Огонька” мне как-то сказала:
“Я брала интервью у Окуджавы, он про участие в
Комиссии сказал: “За что, не знаю, но мне надо нести этот крест до конца…”
Он и донес его до конца.
Милости судьбы
Но были еще стихи. Они всегда – предчувствие.
И в одном из последних сборников “Милости судьбы”, для меня особенно памятного, ибо там были стихи, которые он нам щедро дарил со своим автографом, все можно услышать и понять.
Так и качаюсь на самом краю и на свечу несгоревшую дую… скоро увижу я маму мою, стройную, гордую и молодую.
Даже любимый им Париж, где всё и случилось, чуть ранее обозначен как место, где можно… “войти мимоходом в кафе “Монпарнас”, где ждет меня Вика Некрасов…”
В сборнике есть стихи, посвященные мне. Но дело не в моей персоне. Ей-Богу, мог быть и кто-то другой, к кому он обратился бы с этими словами.
Я получил их в подарок в Германии. Четкий и очень разборчивый почерк, ни одной помарки.
Насколько мудрее законы, чем мы, брат, с тобою!
Настолько, насколько прекраснее солнце, чем тьма.
Лишь только начнешь размышлять над своею судьбою, -
Как тотчас в башке – то печаль, то сума, то тюрьма.
И далее, финальные строки:
…Конечно, когда-нибудь будет конец этой драме,
А ныне все то же, что нам не понятно самим…
Насколько прекрасней портрет наш в ореховой раме,
Чем мы, брат, с тобою, лежащие в прахе пред ним!
(Реклингхаузен, январь 1993)
На книжке со стихами, уже изданными, Булат написал:
“Будь здоров, Толя! И вся семья!”
Я думаю, книжка была подарена, когда мы встретились после летних отпусков у себя, на Комиссии.
И еще одну книгу он надписал: “От заезжего музыканта”.
Там, в предисловии, сам Булат объясняет свое появление в этом мире как заезжего музыканта. Музыкант-то заехал и уехал, это правда, но оставил песни, и они стали частью нашего мира, вынь, и в нас убудет что-то главное.
Он ушел в день, когда Россия готовилась к Троице.
Произошло это в Париже.
Его слова, обращенные к Всевышнему: “Господи, мой
Боже, зеленоглазый мой” – поразили меня интимностью, с которой может обращаться лишь сын к отцу. Теперь они встретились. И одним светочем будет меньше, одной великой могилой больше.
Мы возвращались с панихиды, шли вдоль очереди, растянутой на весь Арбат. Шел дождь, было много зонтов. А еще было много знакомых лиц. Мариэтта
Чудакова снимала именно лица, приговаривая: “Таких лиц больше не увидишь!”
Это и правда была вся московская интеллигенция, и много женщин…
И если прощание, как просила Ольга, поделили на…
“для всех” и “для близких”, то э т о стоят тоже б л и з к и е.
А еще я подумал, что женщины все-таки занимали особое место в его стихах. “И женщины глядят из-под руки…”
И – “Женщина, ваше величество…”, и много-много других строк.
Пока мы шли, Разгон, Чудакова и я, к нам выходили из очереди знакомые. Молча обнимались и возвращались на свое место.
Мой друг Георгий Садовников потом скажет, мы поминали
Булата у него на квартире, вдвоем:
– Больше этих лиц, – имея в виду из прощальной очереди на Арбате, – уже не увидишь. Они тоже уходящее поколение.
Оглядываясь, я и сам убеждаюсь, это пришла старая московская интеллигенция, чтобы напомнить самим себе о прекрасном и кошмаре прошлом и защититься Булатом от жестокого времени нынешнего. А то и будущего…
Булат еще долго, может до нашей смерти, будет нас защищать. И спасать.
И еще острее почувствовалось: мы следом уходим, ушли.
А эти проводы – реквием по нам самим.
Там, где он сидел в Комиссии, – вклеенный в кусок стола портрет. Туда никто и никогда не садится, это место навсегда его. И когда у нас совершаются, по традиции, “маленькие праздники”, мы ставим ему рюмку водки и кладем кусочек черного хлеба.
Но уже звучат новые стихи из недр самой Комиссии – стихи Кирилла, значит, поэзия с Булатом не вся ушла.
Пьяные монтеры, слесаря убивают жен и матерей, бабы разъяренные – мужей…
Бытовуха. Сдуру все. Зазря.
Вместо опохмелки – в лагеря.
Заседает строгая комиссия.
Миловать – у ней такая миссия.
Кабинет просторен и высок.
Отклонить… Условно… Снизить срок…
Боже мой, зачем же ты, Булат
Окуджава, друг, любимец муз, среди этих должностных палат, ради тех, кому бубновый туз…
Вот – курил, на локоть опершись, кто же знал, что сам ты на краю?
Мы, убийцам продлевая жизнь, не сумели жизнь продлить – твою!
За столом оставлен стул пустой, фотоснимок с надписью простой.
Заседает без тебя комиссия, воскрешать – была б такая миссия!
Жизнь идет… По-прежнему идет, судьи оглашают приговор, а за окном звенит, поет, милует гитарный перебор.
ПОСЛЕЗОНЬЕ
Пройдя свой книжный путь от зоны к зоне, насколько хватило сил, не от усталости, которая накопилась, но вслед за Александром Твардовским, родным моим земляком, открывшим Россию в поэтическом видении: “За далью даль”, могу лишь произнести с отчаянием, что в тех далях, как и близях, открывались мне до окоема одни зоны. За зоной зона, а за зоной – опять зона…
Зоны не только криминально-уголовные, географические, юридические, политические, прочие и прочие… Но и зоны самоочищения, проходя которые поэтапно (“этапы” – из той же терминологии) выжимали мы, по Чехову, из себя раба- не по капле – по зоне.
Я сказал “мы”, но теперь говорю – “Вы”, коль хватило
Вам сил пройти за мной эту книгу до конца… Мой уважаемый, любимый читатель.
Эта книга родилась из странного ноющего чувства боли, которое не имело до поры слов, но изводило и терзало бессилием, выжигало нутро. Я и написал ее не для кого-то, а для себя, чтобы погасить внутренний огонь и тем, возможно, исполнив долг и перед Всевышним, который один знает, зачем это было надо, чтобы я и мои друзья, пройдя долиной смертной тени, заглянули за край невозможного.
Стало ли мне сейчас легче? Лишь настолько, насколько приносит облегчение краткий выдох, за которым последует новый вдох… Потому что в этот самый миг совершается нечто, что нам не дает возможности говорить о закрытии узкой, только прорезавшейся щелочки в нашей с вами душе, которой доступна стала чужая беда и боль…