Светлана Алексиевич - У войны — не женское лицо…
Вы даже не представляете себе, как после всего пережитого было странно оказаться за школьной партой, решать задачки, писать сочинения, зубрить немецкие глаголы, вместо того чтобы бить фашистов! И это когда враг вышел к Волге!
Я пошла в школу. Надо было подождать совсем немного: через четыре месяца мне должно было сравняться семнадцать лет. И уж тогда никто не завернет меня домой! Но до двадцать пятого декабря, до дня моего рождения, ждать не пришлось. Сталинградский обком комсомола (а наше село вошло в Сталинградскую область) обратился с призывом к молодежи добровольно вступать в ряды защитников Сталинграда.
В райкоме все прошло гладко, а в военкомате пришлось повоевать. Из-за возраста, из-за зрения. Но первое помогло второму. Когда речь зашла о неполных семнадцати, я обозвала военкома бюрократом и объявила голодовку. Села с ним рядом и двое суток не сдвинулась с места, отодвигая предлагаемый им кусок хлеба и кружку кипятку. Пригрозила, что умру с голодухи, но сначала напишу записку, кто виноват в моей смерти. Не думаю, что он испугался, но все-таки направил меня на медкомиссию. Все это происходило в одной комнате. И когда врач, проверив зрение, развела руками, военком рассмеялся и сказал, что я зря голодала. Но я ответила, что это я из-за голодовки ничего не вижу. Отойдя к окну, поближе к злосчастной таблице, я разревелась. И ревела до тех пор, пока не выучила нижние строки. Потом утерла слезы и сказала, что готова еще раз пройти комиссию. И прошла.
Десятого ноября сорок второго года, запасшись, как было приказано, продуктами на десять суток, мы (человек двадцать пять девчонок) забрались в кузов потрепанного грузовика, по-моему, того самого, на котором нас сюда привезли, и запели „Дан приказ“, заменив слова „на гражданскую войну“ словами „защищать свою страну“.
Из Камышина, где мы приняли присягу, по левому берегу Волги шли пешим маршем до самого Капустина Яра. Там размещался запасной полк. И там, среди тысяч мужчин, даже как-то затерялись. „Покупатели“, во всяком случае, старались нас не замечать.
В пути я подружилась с Аннушкой Ракшенко и Асей Басиной. Обе они никакой специальности не имели, я же свою считала невоенной. И потому, кого бы ни окликали, мы трое дружно делали три шага вперед, полагая, что на месте любую специальность освоим быстро. Но нас обходили.
Но когда мы шагнули в ответ на команду: „Шофера, трактористы, механики — три шага вперед!“, „покупателю“, а это был молодой старший лейтенант, не удалось пройти мимо. Я сделала не три шага, а пять, и он остановился, молча уставившись на меня.
— Почему вы отбираете только мужчин? Я тоже трактористка!
Он удивился:
— Не может быть. А ну — порядок работы трактора.
— Один, три, четыре, два.
— А подшипники плавила?
Я честно призналась, что два шатуна расплавила вчистую, добавив, что это поначалу, по неопытности.
— Хорошо. Беру. За честность. — И, кивнув, пошел дальше.
Вместе со мной, упрямо стиснув зубы, шагнули Аннушка и Ася. Старший лейтенант сделал вид, что так и надо.
Командир части, знакомясь с пополнением, задал старшему лейтенанту вопрос:
— Ты зачем привез этих девочек?
Тот, смутившись, ответил, что ему стало нас жалко: попадут куда-нибудь, перебьют, как куропаток.
Командир части, помолчав, вздохнул и сказал:
— Хорошо. Одну — на кухню, другую. — на склад, кто пограмотнее — в штаб писарем.
Самой „грамотной“ была я, но работать писарем! И я, забыв все, прямо-таки взвилась:
— Мы — добровольцы! Шли защищать Родину. Мы пойдем только в боевые подразделения…
Наверное, у меня был решительный вид, потому что полковник сразу сдался:
— В боевые так в боевые. Двоих — в летучку, на станки, а эту, языкастую, — на сборку моторов. Если за месяц не научится собирать моторы с закрытыми глазами и не уложится в нашу норму, пойдет, куда прикажу. Думаю, что она сама еще попросится в писари…
Так началась наша служба в сорок четвертой автобронетанковой полевой мастерской.
Никогда не представляла себе, что армия — такое огромное и сложное хозяйство, что от переднего края далеко вглубь тянутся нескончаемые связи и каждое звено должно работать безотказно. Как воздух, фронту были нужны машины. Мы привыкли к поднятым на пьедесталы танкам и торпедным катерам. А на выезде из Запорожья, если ехать в наш Бердянск, стоит, застыв на ветру, обыкновенный грузовик. И вместе со значками „Отличный стрелок“, „Отличный связист“ и прочие был учрежден в годы войны и значок „Отличный шофер“. Фронтовые водители совершали чудеса на своих видавших виды машинах. Они привозили их в нашу мастерскую в таком виде, что сами удивлялись: как она шла? Уму непостижимо!
Мы были заводом на колесах. На машинах, их звали летучки, — станки: фрезерные, расточные, шлифовальные, токарные; электростанция, заливка, вулканизация. На станках работали по два человека. Каждый по двенадцать часов без единой минуты передышки. На обед, ужин, завтрак подменял напарник. Если подходила очередь кому-то идти в наряд, значит, оставшийся работал двадцать четыре часа. Труднее всего было на сборке. Здесь смен не было. Боевое задание — в сутки мотор. Работа не прекращалась и под бомбежкой. Умирали, обняв моторы… Работали в снегу, в грязи. И не было ни единого случая самой мелкой недоделки.
Через месяц командир части устроил настоящий экзамен. Я с честью выдержала его: собранный за двадцать три часа мотор работал на испытательном стенде как часики…
На построении части был зачитан приказ о присвоении мне звания младшего сержанта.
— Ну что? — сияла я от счастья. — Кто кому теперь котелки мыть будет? Встать как положено! Ленька, беги за обедом! Рядовой Васильев, вы стали плохо слышать?
Однажды, по-моему, это было в Зимовниках, я только пришла прилечь на пару часов, как началась бомбежка. Подумав, что лучше пусть меня убьют, чем испорчу себе такую радость, как двухчасовой сон, я повернулась на другой бок и прикрыла уши. Но тут среди грохота рвавшихся неподалеку бомб вдруг различила какой-то стук, раздавшийся совсем рядом. Сейчас должно рвануть, но взрыва не было. Значит, не разорвалась, можно спать, и я провалилась в глубокий сон.
У меня чувства страха не было. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Только после самых яростных налетов дергал зуб, в котором была дырочка. Да и то недолго. Я бы до сих пор считала себя страшно храброй, если бы спустя пять лет после войны не была вынуждена из-за постоянных, нестерпимых и совершенно непонятных болей в самых разных точках своего организма обратиться к специалистам. И опытнейший невропатолог, спросив, сколько мне лет, сказал изумленно:
— К двадцати четырем годам разрушить всю свою вегетативную нервную систему! Как же вы жить собираетесь?
Я ответила, что жить собираюсь хорошо, что все трудное у меня позади — и война, и учеба.
Все это будет потом, в моей послевоенной жизни… Да, я осталась жива, но прошло всего несколько дней моей гражданской жизни, и у меня опухли суставы, отказала и стала страшно болеть правая рука, еще более ухудшилось зрение, опущенной оказалась почка, смещенной печень и, как выяснилось позже, вчистую разрушенной была вегетативная нервная система. Но я всю войну мечтала что буду учиться. И университет стал для меня вторым Сталинградом. Я окончила его на год раньше, иначе не хватило бы сил. Как в войну, четыре года в шинели и до белизны вылинявшей гимнастерке, на одну стипендию… С первым сыном я поднимала одну специальность — гидролог, со вторым другую — журналистику. Слишком много сил забрала война, организм был подорван. Рождение второго моего мальчика стоило мне утраты зрения в левом глазу. А гидрологу нужно бинокулярное зрение. Пришлось начинать жизнь с нуля…
Я почему об этом рассказываю? Если у каждой из нас до войны жизнь была с гулькин нос, то после войны — вся. И об этой послевоенной жизни нельзя не вспомнить, потому что ключ к ней был вручен нам войной. Из войны я вынесла веру в неограниченные возможности человеческого духа. И после всего пережитого не знаю, есть ли что-нибудь такое, чего б человек не смог. Вот очень сильное у меня это чувство осталось…»
Вспоминается урок физики: если положить среди хаоса железных опилок магнит, мгновенно получаешь определенный рисунок. И я думаю о том, какими похожими война сделала даже не сотни, а тысячи девичьих судеб. И, выбрав несколько этих судеб, решаюсь опустить, да простят мне женщины, десятки других рассказов о том, как «воевали, не стреляя», как тяжка и страшна война даже в своей обыденности. Хотя каждая человеческая жизнь сама по себе значительна. И эта книга могла бы быть бесконечной. И назвать ее надо было бы — народной.
«Требовался солдат… А хотелось быть еще красивой…»
То, о чем эта глава, как будто уже было, потому что о чем бы женщины ни говорили, они невольно вспоминали и о наивных девичьих ухищрениях, своих маленьких секретах, как даже в «мужском» быте войны, в «мужском» деле войны старались не изменить своей женской природе, своему женскому естеству. Но раньше они рассказывали об этом вскользь, часто отбрасывая как не главное, а сейчас будут откровеннее и подробнее. Что такое быт на войне? Там даже бытом его не назовешь, скорее, бытием, потому что слишком рядом было небытие. Но человек не может жить только войной, страхом смерти, а тем более женщина. Не раз я замечала, что женщины даже по прошествии почти сорока лет сохраняли в памяти большое количество мелочей военного быта, которые, как признавался муж одной из моих героинь, тоже фронтовик, он забывал в тот же день или через день, а уж во всяком случае не носил в памяти десятки лет. Женщина же сберегала. Видно, потому, что для нее, дающей жизнь, прелесть бытия самоценна. Неизбывна даже в кромешном аду. Она и там хотела остаться женщиной и должна была остаться женщиной.