Журнал Русская жизнь - ВПЗР: Великие писатели земли русской (февраль 2008)
Есть в жизни Лимонова и совершенно официальное, государственное обвинение - арест, суд, тюрьма, угроза повторного срока etc. Не могу судить о юридической и сущностной сторонах его уголовного дела, затем что не знаю их, но очевидно вот что. Нынешняя Россия приучила нас к тому, что за судом всегда стоят деньги, что любой приговоренный, как, впрочем, и обвиняющий, и уж тем более всякий, стоящий за занавеской и проявляющий инициативу возбуждения серьезного дела, - причастен к чему-то финансово. Гангстеры топят других гангстеров, те утягивают за собой на дно первых, лопаются интересные схемы, возникают новые, и каждый в чем-нибудь да виновен по части кассы и утянутых из нее условных и безусловных единиц наличности. А потому за бизнес-подсудимых на масштабных процессах в России как-то сложно заступаться - сразу думаешь, что крали, мол, крали, да не поделили, тоже мне достиженьице. И вот именно на этом, абсолютно ровном фоне реальности, в которой людей разделяет исключительно кэш, обнаружился человек, применительно к которому «наказание» имело уж точно не коммерческую подоплеку - совершенно как во времена Чернышевского. «Бесплатно» сесть в тюрьму по бунташному, революционному делу в эпоху невозбранной торговли всем, включая маму, папу и детишек, - означало проявить себе человеком совершенно иного склада, нежели окружающие нас улыбчивые существа с «позитивом» и «маркетингом».
Если и можно в чем-то упрекнуть Лимонова, так это в том, что с определенного момента он в погоне за собственной биографией упускал словесность, предпочитал историю, а не литературу, сознательно выменивал себе окончательно мифологическую судьбу в обмен на значительное поражение в писательских правах - и это был ложный выбор, ошибка. Чем старше он становился, тем меньше хотелось ему быть писателем, а только - партийцем, деятелем. Но, хороня в себе писателя, он губил и деятеля. Между словом и бытом, между художественной составляющей прозы и ее грубым и физическим «материалом» существует таинственная, в счастливых случаях гармоническая связь, разрывать которую ни в коем случае не рекомендуется, хотя бы потому, что, пренебрегая одним, ты неизбежно теряешь и другое. Так, соскользнув с земли куда-то в вакуум «филологической прозы», автор моментально расстается не только с презираемым «реализмом», но и с писательскими возможностями как таковыми. С Лимоновым случилось обратное: уже второе десятилетие, как он выгоняет из себя литературу, оставляя одни только статьи, речи, марши и сходки. Но увы, оставшись без себя-писателя, Лимонов-пропагандист впечатляет все меньше. Он начал даже говорить чужими, заемно-фальшивыми словами из стандартного либерального букваря. Он старается быть понятым теми, кому нет дела до судьбы его, и до его книг, всеми этими тараканами из «освободительно-гражданских демократических конгрессов». Его можно понять: всю жизнь, в России, в Америке или в Париже, гонимый, бедный или ругмя ругаемый, он тем не менее чувствовал важность своих писательских занятий. Почти до шестидесяти он жил в мире, где слово кое-что значило - и вдруг, в новом столетии, оказался там, где оно не значит более ничего. Его собственная баррикада, созданная образами и сюжетами, растаяла. В мире «маркетинга» и «позитива» ее не существует, его знаменитый «Дневник неудачника» здесь именно дневник неудачника, блог лузера, если угодно, и ничего кроме. И вот он идет на баррикаду чужую, и упрямо изменяет себе, и своему призванию в надежде на то, что выйдет победителем и там, и у них.
Бог простит ему это: Лимонов слишком долго был горяч для того, чтобы теперь его, запоздало потеплевшего, извергли из уст.
IV.
Я прилетел в Нью-Йорк в самом начале осени: очередная газета, где я служил, закрылась, подруга, с которой мы жили, меня неожиданно бросила, и я был поневоле свободен. В первый же вечер я попал на пьянку в Даунтауне - на крыше 40-го примерно этажа, с видом на сверкающие небоскребы вокруг Уолл-стрит и темный Гудзон, по которому с важным видом то и дело проплывали кораблики. Плетеная мебель и очень много вина; довольно скоро я потерял чувство меры и познакомился с маленькой, нервной блондинкой, которая то и дело повторяла кому-то в телефон: меня это не касается, разбирайся как хочешь, живи как хочешь, меня это не касается. Покачиваясь, я молча слушал ее раздраженный шепот, и чем больше слушал, тем меньше мне хотелось жить, как я хочу, и чтобы это никого не касалось. Я вдруг почувствовал, что почти никого не знаю на этой крыше, что мне срочно необходимо побыть вдвоем с каким-нибудь женского пола заботливым человеком. Я выпил еще полстакана и предложил ей уйти. Мы поймали такси и через десять минут были уже в псевдоитальянском ресторане в глубине Вилледжа. Она многословно жаловалась на какого-то мужа, то ли бывшего, то ли еще не вполне отвергнутого, а я поглаживал ее ладонь и пьяно раздумывал. Везти ее сейчас, болтливую, на все готовую, в Гарлем, к другу моему Леше на 157-ю улицу, где я остановился, было неудобно, так, значит, - в отель? Но какой? Взять самый дешевый, на Бауэри, или поехать куда подороже, в «Пенсильванию», например, на 33-ю улицу? «Поэтому меня все это больше не касается!» - услышал я словно бы сквозь туман и вздрогнул. Моя блондинка смотрела на меня глазами глупыми и гневными одновременно. Похоже, она дошла до самого важного момента своей семейной драмы. В этот момент у нее зазвонил телефон, она извинилась и вышла на три долгих минуты.
Она так и не вернулась. Допив бутылку, я выбрался на улицу и взял курс на север, в Аптаун. Поеживаясь на ночном ветру, я шел мимо цветочных и фруктовых рядов, мимо круглосуточных мелочных лавок, мимо бесконечных пожарных лестниц и пустых автостоянок на пересечениях улиц, мимо распахнутых окон, из которых до меня доносились то рэп, то причитания, то пьяный хохот. Я был совершенно один, и теперь уже твердо рассчитывал оставаться в одиночестве. Мне должно было быть больно, грустно хотя бы, но я слишком много выпил, чтобы чувствовать что-то подобное. Поэтому мне было все равно, и я просто ковылял себе, пока меня еще не слишком тошнило. Добравшись до 55-й улицы, я, конечно же, не думал о том, как она выглядит, когда ее обжигает утреннее солнце. Кругом была тьма, и еще тьма, и два светофора. Вряд ли я смог бы сказать, откуда, кроме как от вина, взялась дурнота, что не отпускала меня, но вместе с ней не уходила и странная уверенность, что когда-нибудь все несчастья, преследующие меня, кончатся.
Как выяснилось позже, помочь мне могла бы одна цитата. Я не думал о ней той ночью в Нью-Йорке, но, вспомнив однажды, никогда не забывал уже.
Я хочу не сидения на собраниях, - а потом все расходятся по домам и утром спокойно идут на службу. Я хочу не расходиться. Мои интересы лежат где-то в области полурелигиозных коммунистических коммун и сект, вооруженных семей и полевозделывающих групп. Пока это не очень ясно, и только вырисовывается, но ничего - всему свое время. Я хочу жить вместе с Крисом, и чтоб там была и Кэрол, и другие тоже - все вместе. И я хочу, чтоб равные и свободные люди, живущие со мной рядом, любили меня и ласкали меня, и не был бы я так жутко одинок - одинокое животное. Если я не погибну до этого каким-то образом, мало ли что бывает в этом мире, - я обязательно буду счастливым.
* ГРАЖДАНСТВО *
Евгения Долгинова
Теснота
Кошмар на Рабочей улице
I.
Похоронив младшего сына, фельдшер Юлия вернулась на работу в районную больницу. За спиной шепотки, перемигивания, фырканья. «С какими глазами она придет?» - ядовито сказала одна, у которой, между прочим, муж насмерть сбил женщину, осиротил троих детей. «И это она говорит про меня, представляете?» - Юлия медленно ходит, часто и беззвучно плачет, все в тумане, но надо жить, работать, поднимать старшего сына. У нее миловидное, опухшее от слез лицо, кое-как заколотые волосы и пирсинг в две бусины у края брови. Только этот пирсинг и напоминает, что она совсем еще молодая женщина, тридцать лет. В городе тоже бог знает что несут про «сама виновата»: то сидела в баре, то пила с убийцами самогон, а районная газета написала: «Беспечная мать оставила ребенка…», тра-та-та, - что они говорят, зачем, они же ничего не знают, и откуда это массовое злорадство? И почему они думают, что сами защищены от несчастья? Вот сейчас в реанимации семья из соседнего райцентра, - родителей спасли подушки безопасности, а с детьми совсем плохо, они дышат через аппараты, но говорят - «надежды нет», и она думает - никогда не знаешь, откуда ударит, обеспеченная семья, хорошая иномарка, все вместе, все любили друг друга, а надежды нет, - как же так, Господи?
Во дворе тьма египетская и бугристый лед под водой, в подъезде невыносимо, до ацетона, воняет кошками.
Сын в могиле, муж в тюрьме.