Светлана Алексиевич - У войны — не женское лицо…
Новый дом помог строить колхоз. Отец только успел доделать крыльцо, как началась война с финнами. Он ушел на войну и вернулся раненый. Пожил отец в новом доме совсем немного, началась Великая Отечественная война. Он рвался на фронт, ушел добровольно вместе с директором нашей школы. Как раз я окончила семь классов и устроилась санитаркой в военный госпиталь, учиться дальше мне не пришлось. Я еще не видела человеческой крови, и в госпитале мне было очень трудно и страшно.
В сорок втором году отец прислал письмо, что едет к Сталинграду. А через несколько дней пришло извещение о его гибели. В сорок третьем году маме пришло второе извещение на сына. Она тяжело заболела, но колхоз не бросала: в поле женщины и поплачут, и посмеются вместе, и в работе было легче. До этого моя мама выглядела очень молодой. Ей было тридцать шесть лет, а мне семнадцать, и кто не знал нас, увидев вместе, окликал: „Эй вы, девушки!“. Мама злилась, а я смеялась. Мне нравилось, что у меня такая молодая мама. А тут она за несколько месяцев превратилась в старуху.
Фашисты долго не могли взять Воронеж, бомбили и бомбили город. Самолеты летали через наше село Московка. Я еще не видела врага, я видела только его самолеты. Но очень скоро я увидела, что такое война. В наш госпиталь сообщили, что под самым Воронежем разбомбили состав, мы приехали на место — увидели мясорубку… Первым опомнился наш профессор. Он громко крикнул: „Носилки!“. Я была моложе всех, мне только шестнадцать лет исполнилось, и все смотрели на меня, чтобы я не упала в обморок.
Мы ходили по рельсам, лазили по вагонам. На носилки некого было положить: вагоны горели, не слышалось ни стонов, ни криков. Людей целых не было. Я ухватилась за свое сердце, у меня от страха закрывались глаза. Когда мы вернулись в госпиталь, врачи все ходили по стеночке, домой никто не пошел. Мы все повалились кто где: кто на стол голову положил, кто на стулья — и так уснули.
Я отдежурила и пошла домой. Пришла вся заплаканная, легла на койку и только закрою глаза — все снова вижу: как вагоны горели, что от людей осталось. Пришла с работы мама, и пришел дядя Митя. Слышу мамин голос:
— Не знаю, что с Леной будет. Ты посмотри, какое у нее лицо стало за то время, как она в госпиталь пошла. Она не похожа сама на себя, молчит, ни с кем не разговаривает и во сне вскрикивает. И куда у нее делась улыбка и куда делся смех? А ты сам знаешь, какая она была веселая. А теперь она никогда не шутит.
Я слушаю маму, и у меня слезы текут.
…Когда в сорок третьем году освободили Воронеж, я пошла в военизированную охрану. Из нашего села Московки были в охране Мотя Колягина, сестры Аня и Зина Кирьяновы, Настя Чекунова и я. Шли дни службы, недели. Я узнала многих девушек-бойцов, все они были молодые — восемнадцать-двадцать лет. И все были красивые, никогда я столько красивых девчат не видела. Как на подбор все. Первую я узнала Марусю Прохорову, она дружила с Таней Федоровой. Они были из одной местности. Таня была серьезная девушка, любила чистоту, порядок. А Маруся любила петь, плясать. Пела озорные частушки. А больше всего любила краситься, сядет перед зеркалом и сидит часами. Таня ругала ее: „Чем красоту наводить, лучше погладь свою форму и убери как следует койку“.
Была еще у нас Паша Литаврина, очень отчаянная девчонка. Дружила она с Шурой Батищевой. Та была стеснительная и скромная, самая спокойная из нас. Любила сидеть перед зеркалом и краситься Маруся Кадомская. А Люся Лихачева любила накручивать локоны, накрутит — и сразу за гитару. Она с гитарой ложилась спать и с гитарой вставала. Старше всех нас была Полина Неверова, у нее муж погиб на фронте, и она была невеселая, серьезная.
Ходили мы все в военной форме. Когда мама первый раз увидела меня в форме, она сделалась белая:
— Ты решила в армию пойти?
Я поняла, что ее так напугало.
— Да нет, мама. Я же тебе говорила, что охраняю мосты.
Мама отвечает:
— Скоро война кончится. И ты сразу снимешь шинель.
Я тоже так думала.
Через два дня после того, как мы узнали, что кончилась война, у нас было собрание в красном уголке. Выступил на нем начальник охраны товарищ Наумов.
— Дорогие мои бойцы, — сказал он, — война кончилась. Но вчера я получил приказ, что на Западную дорогу требуются бойцы военизированной охраны.
Кто-то из зала крикнул:
— Да там же бендеровцы!..
Наумов замолчал, а потом сказал:
— Да, девушки, там бендеровцы. Но приказ есть приказ, его надо выполнять. Кто хочет поехать, прошу подать заявление начальнику караула. Поедут добровольцы.
Мы вернулись в казарму, и каждая легла на свою койку. Стало тихо-тихо. Никому не хотелось уезжать далеко от родных мест, прощаться с родителями. И никому не хотелось умирать после войны. А все мы знали, что такое бендеровцы.
На следующий день нас опять собрали в красном уголке. Я сидела за столом президиума, стол накрыли красной скатертью. И я думала, что я последний раз сижу за этим столом.
Начальник охраны сказал:
— Я знал, Бабина, что ты поедешь первая. И вы все, девчонки, молодцы, не побоялись. Кончилась война, можно вернуться домой, а вы едете защищать свою Родину. Жаль мне таких бойцов, но на Западной дороге такие и требуются.
Через два дня мы уезжали. Подали нам товарный состав, на полу было сено, и пахло травой.
Никогда раньше я не слышала, что есть такой город Стрый, теперь это было место нашей службы. Город мне не понравился — маленький и страшный, каждый день играла музыка и кого-нибудь хоронили: то милиционера, то коммуниста, то комсомольца. В Воронеже идешь на пост и не боишься, а тут гляди в оба. Опять мы увидели смерть.
Была у меня подруга Галя Коробкина. Она там погибла. Это было самое страшное — хоронить людей, когда война кончилась. И этим людям по семнадцать, двадцать лет… Там я совсем забыла, что такое шутить и улыбаться.
…После демобилизации приехала в Ленинград. Устроилась на Кировский завод, дали мне девичье общежитие. В комнате стояло семь коек, а моя была восьмая. Потом повыходили все замуж и привели своих мужей в общежитие. А комнатка была двадцать четыре квадратных метра. Но жили мы очень дружно, никогда не ругались. Вечером собирались все за столом: кто ужинал, кто читал книгу, кто вязал, кто вышивал. Детей клали раньше спать и занавешивали занавесками свои койки. Со стороны было смешно смотреть на эти цыганские палатки, но никто из нас не жаловался.
Работали все на Кировском заводе, только в разных цехах. Часть работала в одну смену, часть в другую. Мне кажется, что в нашей комнате никогда не выключался свет. Прожили в общежитии мы семь лет, у меня сын там стал большой. Вырос хороший, некапризный мальчик. И вот через семь лет мы получили не квартиры, а комнаты в коммунальных квартирах. Были все очень рады. Помогали друг другу переезжать: клеили обоями стены, мыли полы. Уезжая, мы целовались, обнимались, как родные. Забирали своих детей, своих мужей, больше забирать было нечего, ни у кого ничего не было. Только сняли с коек свои занавесочки. И все наше богатство.
И еще много лет, когда встречались на проходной, бросались друг к другу и обнимались. У многих родились новые дети, мы ходили друг к другу на крестины… Я тоже родила второго сына. Прошло время, появились у нас отдельные квартиры, хорошая мебель. Сейчас я живу одна в двухкомнатной квартире, но не было ночи, чтобы мне не снилась война, чтобы я спала спокойно. Я даже больше и чаще плачу в этой квартире, и никто не видит моих слез.
Я ненавижу само слово „война“. Она забрала у меня радость жизни, хотя я и осталась живая. Внуки у меня спрашивают: „Бабушка, почему ты мало улыбаешься?“ Я знаю: им со мной невесело, но ничего поделать с собой не могу…»
Вспоминает Антонина Мироновна Ленкова из города Бердянска Запорожской области. На фронт она ушла в неполных семнадцать лет, была автослесарем в полевой автобронетанковой мастерской:
«Во второй части „Тихого Дона“ Шолохов рассказывает о казни Подтелкова, Кривошлыкова и их товарищей. Среди расстрелянных был и мой дядя — брат матери Петр Иванович Лысиков. Его мать, а моя бабушка, присутствовавшая при казни, увидев, как упал сын, потеряла сознание. Так и увезли ее замертво…
Отец мой, Мирон Павлович Ленков, прошел путь от безграмотного паренька до командира взвода, коммуниста. Когда он умер, мы остались с мамой жить в Ленинграде, всем лучшим в себе я обязана этому городу. Маленькой я часто болела, была слабенькой от страшного ожога, полученного в детстве. Когда подросла, моей страстью стали книги. Рыдала над романами Лидии Чарской, „Маленьким оборвышем“ Гринвуда, зачитывалась Тургеневым. Любила поэзию…
Август сорок первого года мы собирались провести в гостях у бабушки. Но уже в начале июня мной овладело какое-то непонятное беспокойство. Я стала уговаривать маму уехать немедленно. Та удивилась: отпуск у нее в августе, никто раньше не разрешит. Да и нечего там в июне делать: в августе поспевают фрукты, овощи. Но никакие слова не могли поколебать моего желания уехать немедленно. Что-то, чего я сама не могла понять, тянуло меня из города…»