Борис Романов - Путешествие с Даниилом Андреевым. Книга о поэте-вестнике
Или нет, это было на Белой. Я сидел на краю плота, невдали от гудящего земснаряда, с удочкой, вглядывался в подрагивающий на быстром течении поплавок, когда мимо проплыл нарядный белый пароход. С верхней палубы гремел бодрой музыкой репродуктор, так досаждавший в пути Андрееву, и он скользнул взглядом по грудам бревен на берегу, по золотящимся плотам, по рассевшимся на них, машущим руками ребятишкам.
Он писал в письме с парохода: «Что касается Уфы, то местоположение ее изумительное, но город сам по себе малоинтересен; великолепная Белая загажена нефтью и мазутом. Есть хороший музей с картинами Нестерова, Левитана, Поленова, Головина и с небольшой, но, по — моему, очень ценной коллекцией икон».
Мне не был Даниил Андреев очень близок как поэт, пока я невольно не сроднился с его стихами.
Я совсем не мистик и лишь удивляюсь таинственному духовидческому дару.
Почему же он так втянул меня в свои стихи, в свою судьбу, в свое литературное посмертие?
Почему годами я вчитываюсь в его книги, вглядываюсь в его земные дороги, пишу о нем?
Неужели мы никогда не встречались?
Даниил Андреев и Сергей Довлатов совсем, казалось бы, не имеют ничего общего. Но поди ж ты, написали об одном и том же событии.
У Даниила Андреева есть стихотворение об эвакуации вождя из Мавзолея в 1941 году. Оно называется «Баллада»:
Подновлен румяным гримом,Желтый, чинный, аккуратный,Восемнадцать лет хранимыйПод стеклянным колпаком,Восемнадцать лет дремавшийПод гранитом зиккурата, —В ночь глухую мимо башенВзят — похищен — прочь влеком.В опечатанном вагонеВдоль бараков, мимо станций,Мимо фабрик, новостроекМчится мертвый на восток,И на каждом перегонеТолько вьюга в пьяном танце,Только месиво сыроеРваных хлопьев и дорог.Чьи‑то хлипкие волокна,Похохатывая, хныча,Льнут снаружи к талым окнамИ нащупывают щель…Сторонись! Пространство роя,Странный поезд мчит добычу;Сатанеет, кычет, воетПреисподняя метель…
Об эвакуации тела Ленина написал и Довлатов. Он рассказывает о своем знакомом, художнике Збарском:
«У Збарского был отец, профессор, даже академик. Светило биохимии. В 1924 году он собственными руками мумифицировал Ленина.
Началась война. Святыню решили эвакуировать в Барнаул. Сопровождать мумию должен был академик Збарский. С ним ехали жена и малолетний Лева.
Им было предоставлено отдельное купе. Левушка с мумией занимали нижние полки.
На мумию, для поддержания ее сохранности, выделили огромное количество химикатов. В том числе — спирта, который удавалось выменивать на маргарин…
Недаром Збарский уважает Ленина. Благодарит его за относительно счастливое детство».
У Довлатова, как всегда, получился анекдот. Андреевская «вьюга в пьяном танце» над опечатанным вагоном пьяна не тем, выменянным на маргарин спиртом.
Но именно тогда, той поздней осенью 41–го года, мимо Уфы мчался странный поезд с мумией вождя, и в завьюженной отчине Аксакова будил мать плачем грудной Довлатов. А в Москве слушал голоса судьбы и времени «над грустной / Тихо плачущей страной» Даниил Андреев, через год попавший на фронт, чтобы пережить «Ленинградский апокалипсис».
2001Поэт — вестник
РУССКИЕ БОГИ
…Даниил видел сон и пророческие видения головы своей на ложе своем. Тогда он записал этот сон, изложив сущность дела.
Дан. 7,11Есть книги, которые не сочиняются, как романы, не выпеваются в горячке вдохновения, как просто стихи. А может быть, и вправду записываются, как сны, и, торопясь изложить существо дела, рисуя свои видения, писатель — пророк, поэт — вестник как бы забывает обо всех литературных приемах и жанрах.
О книге, «куске дымящейся совести», мечтал, например, Пастернак.
И Даниил Андреев прямодушно говорит читателю:
Хочешь — верь, а хочешь — навсегдаЭту книгу жгучую отбрось…
Именно в снах, на узком арестантском ложе, в предутренней тишине Владимирской тюрьмы поэт уходил в свои «метаисторические» и «трансфизические» видения. Он писал о них: «Длинные ряды ночей превратились в сплошное созерцание и осмысление. Глубинная память стала посылать в сознание все более и более отчетливые образы, озарявшие новым смыслом и события моей личной жизни, и события истории и современности».
Эти сны — озарения (по словам Юнга, «Бог говорит в основном посредством снов и видений») открыли поэту, что в «бездне есть двойник России, / Его прообраз — в небе есть». А мистическое откровение, претворяясь в литературные формы, требовало особого мифологического языка. Такое, именно мифопоэтическое, осмысление русской истории (да и собственной жизни, пришедшейся на самое страшное полустолетие прошедшего века), которая вершится и на земле, и в сияющем небе, и в мрачной бездне, и есть содержание небывалой в русской литературе книги «Русские боги».
Мессианский пафос русской литературы XIX века, к концу его иссякавший, вырождавшийся в народнический позитивизм, поначалу сменился индивидуализмом, становившимся все прихотливей. Но заведомая ущербность индивидуализма толкала к религиозным поискам, к новому мессианству и всеединству. Отсюда порывы Мережковского и Гиппиус к обновленному христианству, антропософские увлечения Андрея Белого и Волошина, апокрифы Святой Руси Клюева, путь от дионисийства и соборности к «вселенскому христианству» Вячеслава Иванова… Вся интеллектуальная атмосфера, литературная в особенности, Серебряного века определялась мифотворчеством. Чем причудливее были интеллектуальные и художественные искания, тем мифологизированнее. Ходасевич, говоря о символизме, замечал: «События жизненные… никогда не переживались как только и просто жизненные, они тотчас становились частью внутреннего мира и частью творчества. Обратно: написанное кем бы то ни было становилось реальным жизненным событием для всех». (Миф «не выдумка, но — наиболее яркая и самая подлинная действительность», — утверждал А. Ф. Лосев.)
Романтическое жизнестроительство, умозрительный поиск новых путей к Богу, к «высшей реальности» приводил поэтов к самым разным мифологемам, в том числе и богоборческим. Они увлекались сектантством, теософией и антропософией, придумывали «мистический анархизм». Эти умонастроения и создали многоцветное, противоречивое культурное поле Серебряного века. Но тогда же наметились пути выхода из этой противоречивости, которую преодолеть голым отрицанием было бы невозможно.
Аномальность послереволюционного существования ли тературы и всей русской духовности привела не только к прерванности традиций. Не сразу, вольно или невольно, большинство литераторов включились в создание уже единого, постоянно редактируемого властью, идеологизированного мифа, обслуживающего тоталитаризм. (Это было оформлено и официально — созданием Союза писателей.) В последовательном мифологизировании действительности («советский» миф требовал включения в него и переосмысленного «мрачного» прошлого, и постулируемого «светлого коммунистического» будущего) вырабатывалась — писаная и неписаная — поэтика соцреализма.
Существование Даниила Андреева, мифотворца, полемически религиозного, при всевластии государственного атеизма было невозможно. Да он и не существовал в рамках печатно бытовавшей литературы, которая отторгала все чужеродное, ведя беспощадную и самоуничтожительную борьбу за чистоту собственного мифа.
Дело не только в непечатании. Довольно многие из не увидевших свет в те годы сочинений, опубликованных сегодня, лишь нарушают рамки официозного мифа, не противостоя ему по сути. А книги Даниила Андреева могли существовать только как потаенная литература. И его мистический пафос был, конечно, рассчитан не на читателя — современника, пусть даже сокровенного, а на будущего, причем читателя — единомышленника.
Я. Э. Голосовкер (кстати, преподававший на Высших литературных курсах, где учился Андреев) в «Мифе моей жизни» писал: «Я скрывал то, что создавал: не предавал свои сочинения гласности…» Эти до поры скрываемые сочинения, как теперь ясно, десятилетиями были подпочвенным потоком нашей словесности.
Творчество Даниила Андреева нельзя свести к литературе «сопротивления», гражданского протеста. Оно не просто противостояло режиму и не только выводило поэзию из одномерного пространства соцреалистического мифа, но и возвращало ее к провозглашенному символистами «мистическому содержанию».