Полоний на завтрак Шпионские тайны XX века - Соколов Борис Вадимович
Тут стоит подчеркнуть, что принципиальное отличие романа Богомолова и мемуаров Рабичева заключается не только в жанре. Разумеется, художественное произведение никогда не может быть равно воспоминаниям с точки зрения фактической точности. Но, что еще важнее в данном случае, Рабичев показывает войну действительно без прикрас, без какой-либо романтики или героики. Когда он вспоминает, например, свое пребывание в военном училище, то не скрывает ни муштры, ни чисто бытовых трудностей, ни постоянного чувства голода, ни многих совсем уж неприглядных неудобных для чтения деталей, вроде того, как курсанты помочились в сапоги старшине, доставшего их бессмысленной муштрой. А чего стоит описание переправы вброд через Березину под Борисовом! Здесь только грязь, пот, слезы, кровь, страдание, неимоверная тяжесть ратного труда, причем отнюдь не на поле боя: «…За холмом спуск, пологий берег реки, но что за картина? Верещагин — «Шипка» или другая — с черепами?
Но здесь что-то другое — никем никогда не виданное и ни в какие рамки разума не укладывающееся.
Тысячи голых черных мужчин и женщин вперемежку с черными сопротивляющимися лошадьми, с черными минометами, автоматами, пушками, повозками, от берега к берегу несущие на руках телеги с грузами, плывущее в воздухе обмундирование. Черные потому, что черная грязь, водоросли, глина и тина превратили воду в жижу, подобную сметане. Крики, свист, ржание и голые, похожие на зверей, орангутангов, ругающиеся, скользящие, что-то теряющие, ныряющие, а наверху, на противоположном берегу, катающиеся по траве, не на грязь же одевать свои кальсоны, юбки и гимнастерки.
И еще, было у меня впечатление, что это черти в адском котле или вакханалия, или, как черви в банке, впрочем, кто черти, кто грешники, а кто праведники, разобраться было нельзя.
А фыркающие лошади напоминали мне драконов.
Помню, как сбросили мы с себя всю одежду, как распрягали лошадей и переводили их одну за другой на противоположный берег, как, голые, на руках переносили разгруженные телеги, радиостанции, катушки кабеля, автоматы, ящики с гранатами и патронами, телефонные аппараты; ноги скользили; задыхаясь, оступались, захлебывались попадающей в рот, нос и уши черной грязью и никак не могли откашляться.
Туда — обратно, туда — обратно.
Как и где отмывал я с себя грязь, не помню».
Что ж, картина действительно инфернальная. Для романа Богомолова она была бы совершенно излишней, так как подобные эпизоды вызывают у читателей отвращение к тексту.
Придумана целиком, конечно, четверка мушкетеров-смершевцев. Может быть, в младшем из них, лейтенанте Блинове, отразились какие-то черты Леонида Рабичева, а приводимые в романе блиновские письма — это, возможно, измененные цитаты из переданных Богомолову раби-чевских военных писем. В целом же богомоловские смер-шевцы соотносятся с настоящими бойцами контрразведки примерно так же, как герои Александра Дюма с настоящими королевскими мушкетерами XVII века. Мой добрый знакомый, редактор и искусствовед, Юрий Максимилианович Овсянников, прошедший всю войну от звонка до звонка младшим офицером, ныне, к несчастью, уже покойный, вспоминал, что те смершевцы, с которыми довелось встречаться, не то что по-македонски, а просто толком стрелять не умели. Мало соответствует действительности финальный эпизод встречи «великолепной четверки» капитана Алехина с группой «Неман». Подумайте, какая наиболее естественная реакция у нормальных немецких шпионов, когда в глухом лесу они встречают патруль городской комендатуры? Правильно, сблизившись на дистанцию пистолетного выстрела, шмалять по патрульным из всех стволов, чтобы положить их на землю, а затем попытаться скрыться в чаще, пока к месту боя не подоспеют другие контрразведчики. Уж такой опытный агент как Мищенко никак не мог бы поверить в то, что комендантский патруль просто так вышел в лес погулять (слишком уж неестественная картина!), и наверняка заподозрил бы засаду. Но Богомолову нужно было непременно свести героев в последнем драматическом психологическом поединке, когда капитан Алехин за считанные минуты просчитывает противника, и он выбрал такой, несколько искусственный вариант финала, чтобы продемонстрировать торжество своей любимой «массированной компетентности».
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Бросается в глаза и то, что в «Моменте истины» почти нет отрицательных героев. К ним могут быть отнесены только агенты из группы «Неман», да два не называемых по имени наркома — внутренних дел и госбезопасности. Имена их не позволяла назвать цензура, так как оба они, Берия и Меркулов, были расстреляны как враги народа и так и не реабилитированы. Они изображены как цепные псы, готовые довести до абсурда любое даже здравое указание Кобы. Начальник «Смерша» Абакумов также не назван в романе по имени, поскольку его постигла та же злая участь, что и Берию с Меркуловым. Но он, в отличие от них, изображен с несомненной авторской симпатией, как человек компетентный, знающий, в общем-то не злой, горой стоящий за своих подчиненных. Да и сам Сталин изображен как человек безусловно компетентный, знающий, вполне справляющийся с ролью Верховного Главнокомандующего, как некий позитивный антипод Сталину-злодею в солженицынском «В круге первом». Главное же, что внутри Красной Армии, среди своих, отрицательных героев практически нет. Даже помощник коменданта Аникушин, гибнущий из-за собственной глупости и недоверия к героям-смершевцам, вызывает лишь жалость, а ненависть. Поразительно, но в этом образе Богомолов словно расправился с собой прежним — образованным и одаренным мальчиком из интеллигентной московской семьи. Если сравнить, например, с произведениями Василя Быкова, где подонков в красноармейских погонах всегда хватает, сразу почувствуешь разницу. Потому и был столь популярен роман Богомолова в советское время и столь активно переиздавался, что он не только нравился широкой читательской массе, но и вполне устраивал начальство.
Естественно, у Богомолова и речи не могло быть о преступлениях, совершаемых Красной Армией на освобождаемых территориях, а потом и в Германии (об этом, кстати, писал Быков в своих последних произведениях). И он не мог написать так, как написал его друг Леонид Ра-бичев о вступлении советских войск в Восточную Пруссию. Эти страшные строчки как бы продолжают «В августе 44-го»: «На повозках и машинах, пешком старики, женщины, дети, большие патриархальные семьи медленно по всем дорогам и магистралям страны уходили на запад.
Наши танкисты, пехотинцы, артиллеристы, связисты нагнали их, чтобы освободить путь, посбрасывали в кюветы на обочинах шоссе их повозки с мебелью, саквояжами, чемоданами, лошадьми, оттеснили в сторону стариков и детей и, позабыв о долге и чести и об отступающих без боя немецких подразделениях, тысячами набросились на женщин и девочек.
Женщины, матери и их дочери, лежат справа и слева вдоль шоссе, и перед каждой стоит гогочущая армада мужиков со спущенными штанами.
Обливающихся кровью и теряющих сознание оттаскивают в сторону, бросающихся на помощь им детей расстреливают. Гогот, рычание, смех, крики и стоны. А их командиры, их майоры и полковники стоят на шоссе, кто посмеивается, а кто и дирижирует — нет, скорее, регулирует. Это чтобы все их солдаты без исключения поучаствовали. Нет, не круговая порука, и вовсе не месть проклятым оккупантам — этот адский смертельный групповой секс.
Вседозволенность, безнаказанность, обезличенность и жестокая логика обезумевшей толпы. Потрясенный, я сидел в кабине полуторки, шофер мой Демидов стоял в очереди, а мне мерещился Карфаген Флобера, и я понимал, что война далеко не все спишет. А полковник, тот, что только что дирижировал, не выдерживает и сам занимает очередь, а майор отстреливает свидетелей, бьющихся в истерике детей и стариков.
— Кончай! По машинам!
А сзади уже следующее подразделение. И опять остановка, и я не могу удержать своих связистов, которые тоже уже становятся в новые очереди, а телефонисточки мои давятся от хохота, а у меня тошнота подступает к горлу. До горизонта между гор тряпья, перевернутых повозок трупы женщин, стариков, детей» («Война все спишет» //Знамя, 2005, № 2).