Как убить литературу. Очерки о литературной политике и литературе начала 21 века - Сухбат Афлатуни
По направлению к Платону
Перейдем теперь от этих несколько абстрактных рассуждений к эмпирике – романам, вошедшим в короткий список «Букера»-2014. В него, напомню, вошло шесть книг: «Жизнеописание Петра Степановича К.» Анатолия Вишневского, «Ключ. Последняя Москва» Натальи Громовой, «Обитель» Захара Прилепина, «Воля вольная» Виктора Ремизова, «Мраморный лебедь» Елены Скульской и «Возращение в Египет» Владимира Шарова.
Остановлюсь на двух – «Возращении в Египет» и «Обители»[80].
«Возвращение в Египет», которому дан подзаголовок «Роман в письмах», формально наследует и роману просвещения, и роману исследования[81]. Жанр этот, однако, взят здесь только в виде каркаса, организующего романный текст. Проработка характеров героев отсутствует – и у главного героя, и у его неисчислимых корреспондентов. Так что к роману исследования отнести «Возвращение в Египет» сложно. Как, впрочем, и к роману просвещения: социальный космос романа Шарова строится не на нормах, а на неких глубинных архетипах – возникающих из парадоксального сочетания библейских и гоголевских мотивов.
Наталья Иванова назвала «Возвращение в Египет» «философским романом» («Вопросы литературы». 2014. № 3). Интеллектуальная его планка действительно высока. Что, в сочетании с эпическим размахом и густым религиозно-метафорическим «подшерстком», искупило многие недостатки «Возвращения…» – и обеспечило ему убедительную победу в «Букере». Но назвать роман Шарова современным «сократовским диалогом» (как понимал это Шлегель) было бы сложно. В письмах героев не сталкиваются различные позиции; даже в спор они почти не вступают. Среди корреспондентов царит согласие в отношении обсуждающихся философских (точнее, историософских) взглядов. Противоречия в романе присутствуют не между его персонажами, а между различными субъектами этой историософской драмы; но и здесь они предельно релятивизируются. Кто более прав, кто ближе всего к истине? Гоголь? Бегуны? Народники? Старообрядцы? Большевики?
Правы по-своему все. «Люди слишком разные, – пишет один из героев романа. – Чтобы никого не испугать, не оттолкнуть, Господь даже веру дает каждому по силам». Каждый остается при своей вере, при своей – частной – истине.
Сложно найти правых и неправых и в «Обители» Прилепина – в этом «клубке человеческих судеб, где невозможно отличить палачей от жертв» (из аннотации). Как и у Шарова, здесь нет ни виноватых, ни невиновных. «Каждый человек носит на дне своем немного ада: пошевелите кочергой – повалит смрадный дым…»
Если использовать платоновские аналогии, то «Возвращение в Египет» – это миф о пещере из «Государства», а «Обитель» – само идеальное платоновское государство – хотя и данное в мрачноватом ключе. Это «идеальное государство» самодостаточно; в нем есть и все «сословия», включая «правителя-философа» (начальника лагеря Эйхманиса), имеется и необходимое для жителей платоновского полиса мусическое и гимнастическое воспитание (театр и спортивная база).
Несколько лет назад в «Москве-кве-кве» Аксёнов уже обыгрывал эту аналогию «совдепии» с платоновским государством. Воплощением его оказывалась высотка на Яузской набережной начала 1950-х, в которой обитала сталинская элита: «цари-философы, солдаты и артизаны», которые «часто толкуют» «Платона и в частности […] идею неоплатоновского града». В «Обители» платоновская утопия не названа, однако в «афинских вечерах», на которые собирается узкий круг лагерных интеллектуалов, можно увидеть отзвук не только «Бесов» Достоевского («По вечерам с молодежью беседуем до рассвета, у нас чуть ли не афинские вечера…») и лагерных «Афинских ночей» Шаламова, но и Платона.
Впрочем, у «Обители» есть и более близкая литературно-философская параллель: «Волшебная гора» Томаса Манна. Соловки оказываются инфернальным перевертышем манновского курорта, Артем Горяинов – Ганса Касторпа, Галя Кучеренко – Клавдии Шоши. Совпадает и мотив «отбивания» героини у старшего, обладающего властью персонажа: Эйхманис в этом смысле оказывается двойником манновского Пеперкорна. В «Обители» есть даже собственные «философы», стремящиеся обратить в свою веру главного героя-неофита. В «Волшебной горе» их двое (Сеттембрини и Нафта); у Прилепина – больше (Василий Петрович, «владычка» Иоанн, Мезерницкий, Эйхманис); правда, и свое credo они излагают не так подробно.
Можно согласиться с Михаилом Визелем: «Обитель» – это роман идей: беседуя друг с другом, герои проговаривают (порой не без нарочитости) «проклятые вопросы» (Сайт «РБК-Стиль», 4 апреля 2014).
Однако в традиционном романе идей идеи всё же иерархизированы. Есть те, что ближе автору, – и те, которые для него неприемлемы. В «Обители» все идеи играют на равных: в одинаковой мере и принимаются, и отторгаются главным героем, как бы протекая мимо него.
Эта пустотность главного героя, Артема Горяинова, – также характерный признак романа отражения. Его долагерная жизнь – кроме того, что он окончил гимназию[82] – фактически неизвестна. Его мысли фиксируются в романе с некоторым стилистическим затруднением, почти косноязычьем: «подумал мимолетно…», «с теплым удивлением поймал себя на мысли…», «быстро даже не подумал, а скорей представил…», «подумал по-мальчишески…» Зато исключительно точно переданы телесность героя, его тактильные, вкусовые и прочие ощущения (еще одна опознавательная метка романа отражения).
Предложенная типологизация романа, разумеется, схематична: в чистом виде эти типы встречаются редко. Но она позволяет несколько отойти от абстрактных разговоров о присутствии философии («философии вообще») в романе. Философия, как и литература – исторична; влияние философских течений может быть длительным или кратким, сильным или незначительным, непосредственным или опосредованным – но это влияние имеет место всегда. Пусть современный роман по сравнению с классическим менее «философичен» (что объясняется и общим падением престижа философского знания), его генетическая связь с философией сохраняется.
Роман и время
Впрочем, связь романа с философией – не только генетическая. Она касается и еще одного общего для них момента: репрезентации времени. Роман в современном понимании оформляется в конце XVIII – начале XIX века как отражение новой философии времени – историзма. Как писал Мишель Фуко,
для мысли XVIII в. временные последовательности были лишь внешним признаком, лишь нечетким проявлением порядка вещей. Начиная с XIX в. они выражают […] собственный глубоко исторический способ бытия вещей и людей[83].
Это новое восприятие времени и фиксируется в романе. Роман наполняется историческим временем, которое задается крупными событиями: войнами, переворотами, любыми значительными социальными изменениями. Это время линейно и необратимо; крупные события вызывают шлейф мелких. К этому типу романного времени можно отнести известные слова Мандельштама:
Расцвет романа в XIX веке следует поставить в прямую зависимость от наполеоновской эпопеи, необычайно повысившей акции личности в истории […] Чувство времени, принадлежащего человеку для того, чтобы действовать, побеждать, гибнуть, любить – это чувство времени составляло основной тон самочувствия европейского романа[84].
При этом, однако, «прежнее», «внеисторическое» время не исчезло. Оно лишь отошло на задний план, став частным временем – временем «отдельного человека», погруженного в повседневность. В классической русской литературе этот тип времени наиболее ярко отражен не в