Газета День Литературы - Газета День Литературы # 104 (2005 4)
Это, надо думать, пленум. Или праздник. А вот и районные будни: секретари сменяются один за другим. Тот беззастенчивый авральщик, тот непрактичный книжник, а один и вовсе забулдыга… Опять смешно. У Яшина хватает юмора примерить этот хомут и на себя: тот-то дров бы наломал — "все ямбы или все хореи, верно б, вышибло из головы".
Что верно, то верно: ямбы и хореи — последнее спасение, единственный смысл жизни. Непрерывно рассказывать о том, что с тобой происходит. "Еще вчера в душе был бог, я жить и верить мог. Теперь ни веры, ни любви: как хочешь, так живи". И живет. "Бренчаньями фальшивыми, писаньями хвастливыми" не разогреть сердец. Разогревает — рассказывая о том, как разогревает. "Ни от своей, ни от чужой вины не отрекаюсь, но долги всё те же…"
И все-таки глубинный сдвиг намечается. Сдвиг почвенный — в сторону "малой родины", родной, северной. С плацдарма, незащищенность которого обнаружилась, когда идеологи прошлись по нему с "Рычагами" наперевес, — отходит яшинская муза на запасные позиции, намеченные еще в юные годы.
Больше не могу!Надо бежатьВ северную тайгу…Просто чтобы дышать.
Именно Яшин, как установили впоследствии историки литературы, становится сигнальщиком общего поворота советской прозы к деревенскому ладу. Он благословляет на этот путь лучшего своего ученика — Василия Белова. И ученик отвечает учителю проникновенной исповедью:
"Выстоять, не согнуться учусь у тебя. Пока есть ты, мне легче жить. А ты? У кого учишься ты, кто или что твоя опора? Я знаю: быть честным — это та роскошь, которую может позволить себе только сильный человек, но ведь сила эта не берется из ничего, ей надо чем-то питаться. Мне легче, я питаюсь твоим живым примером, примером людей твоего типа. У тебя же нет такой живой опоры. И я знаю, как тяжело тебе жить".
Белов-то опору чувствует — в том же своем Иване Африкановиче, в вековом "Ладе" крестьянского быта. Но наитием душезнатца чует у Яшина отсутствие опоры! Чуткость поразительная, потому что сам Яшин, кажется, этого не чует. Не хочет признать. Душа его парит.
"Здесь снег высыхает — не тает, и грязи не знает земля. Орел в облаках летает, крыльями не шевеля". Спускаемся на землю. Всему голова — хлеб! Тот, что уже на столе. "Караваи душистые, блины, и шаньги, и пироги"… "Ешьте на здоровье, добрые люди!" "Угощаю!" И тут Яшин-прозаик опять подставляет Яшина-поэта.
"Вологодскую свадьбу" он пишет в 1962 году — уже не дебютант прозы, как семь лет назад. И публикует ее — Твардовский в патентованном журнале интеллигенции Оттепельной поры — в "Новом мире". Очерк о празднике, полный народного юмора, здорового озорства и любовного северного этнографизма, идет на-ура в продвинутой читающей публике.
И тут доносится из родимой глубинки:
— Свадьба — с дегтем!
Вологодские "райкомщики" во главе народных масс негодуют, обвиняя автора в клевете. Идет поток писем в местную, да и в центральную печать. Советская деревня не такая! Лучше бы автор о радиофикации родной деревни позаботился, об электрификации подумал бы, чем упиваться такой свадьбой…
Опять-таки: только с большого бодуна можно усмотреть очернение в яшинском очерке. Да он, кстати, и о радио, и об электричестве в Блуднове писал и в стихах, и в очерках, и в деловых бумагах по начальству. "Выбивал" средства по письмам земляков, взывающих о помощи. И они же, земляки, пошли на него в атаку! Да если бы только "райкомщики", рычаги партийные! Нет, простые мужики повторяют по бумажке на собраниях про свадьбу с дёгтем! Те самые работяги с льнозавода, которые Яшина на ту свадьбу пригласили, — теперь на его "клевету" обижены.
Он не выдерживает:
— Чертов народ! Ты для него всё, и жизнь готов отдать, а он первый же тебя копытом! Неужели и у других народов так?
Сакраментальный вопрос о других народах Яшина особенно не занимает, хотя он и успел пообщаться с грузинами, югославами и другими собратьями по Союзу и соцлагерю, когда была мировая держава. Ему надо осознать свой народ. Свою опору.
Почва, вроде бы нащупанная, начинает ползти под ногами?
Выстроен дом на Бобришном Угоре. То ли дом-музей, то ли проект надгробия.
Мучает мысль, что всё сделанное — ложно, что "день мой вчерашний мусором забило", что жизнь прошла под девизом "ни дня без строчки, без странички", а вот заплачет ли кто-нибудь над этими строчками?
Строчки пронзающие:
Мне верить надо
В кого-то,
Во что-то,
Чтоб жить без оглядки,
Жить без расчета…
Я просто птица
На тонкой ветке,
Хоть тоже в зверинце
И тоже в клетке…
Орел, паривший в невесомости, оборачивается пичугой. Дом — клеткой. Мир — зверинцем. Охота — фарсом (охота — символ настоящей работы).
Вообще-то Яшин — такой охотник, какой крупнее зайца сроду ничего не приносил. Да и не стремился — ни капли кровожадного азарта. Но вот пишет — охотно: как обкладывали крупного зверя, окружали берлогу… А потом пишет про то, как про это пишет…
"В журнале меня хвалили за правду, за мастерство… Медведя мы не убили, не видели даже его. И что еще характерно: попробуй теперь скажи, что факты не достоверны, — тебя обвинят во лжи".
Эта прелестная юмореска выигрывает еще и оттого, что посвящена одному из признанных арбитров жизненной правды в художественных текстах — критику Феликсу Кузнецову (с его вступительной статьей вышло посмертное собрание сочинений Яшина). Но глубоко запрятанная тревога улавливается и в этой юмореске. Сомнение в том, что делал всю жизнь. И в том, как жил.
"Да просто жил!" — отвечает Яшин (невзначай цитируя аббата Сийеса, над остроумием которого в XVIII веке смеялась "вся Европа", когда на вопрос: что ты делал в годы Революции? — он ответил: "Я жил").
Яшин не просто жил. Он непрерывно исповедовался. Он боялся "нарваться с исповедью на врага". Хотя враг был очевиден только в те годы, "когда фашисты в дома к нам стучали железными сапогами". А что же друзья, други? "А други смотрят просто, какое дело им, крещусь я троепёрстно или крестом иным". Стало быть, друзья и враги — призраки, меняются местами. И бог с чертом: "И в бога не верится, и с чертом не ладится".
Все-таки чувствуется закалка поколения. "Были мы молоды и не запасливы: в голоде, в холоде — всё-таки счастливы", — оборачивается Яшин на свои ранние никольские годы, когда девушки носили вместо сережек серпы и молоты, а вместо брошек значки. Первое советское поколение готовилось жить в воздушных замках, хотя рождалось в избах и бараках. И вроде уцелели — в провисе между бойнями: на Гражданскую не поспели, Отечественную увидели уже не из окопов, а с командных пунктов — с орлиного полета.
"История делает то, что следует", — с марксистко-гегельянской уверенностью успокаивает душу поэт, "повзрослевший вместе со своим поколением", но на всякий случай поминает и толстовско-каратаевское "терпение": "всё образуется, боль пройдет".
Пройдет ли?
Как и в былые годы, пробьется в стихи боль, неотделимая от любви.
Опять — как в былые годы — готовность к разрыву, азарт: "только бы простоев не знала душа".
И опять — "безрассудная сила", смесь любви с "ночной ухой" (рыбная ловля — такая же всегдашняя услада души и тела, как охота), и еще — магия таинственных шифровок (как в "Анне Карениной" Толстого?):
На маховике коленчатого вала
Выбита мета их трех букв:
В.М.Т.
Об этой мете знают
механики и мотористы
водители всех машин.
Когда поршень доходит
до Верхней Мертвой Точки,
Его движение как бы на миг замирает,
Взрыв сжатой горючей смеси
Толкает его обратно,
а к ВМТ
стремится другой поршень
под новый взрыв,
как под удар гильотины…
В судьбе каждого человека
Есть своя Верхняя Мертвая Точка…
Механики и мотористы, а также водители всех машин знают своё, а пытливые читатели — своё: В.М.Т. — аббревиатура имени, отчества и фамилии героини этого лирического цикла. Секрет полишинеля? Теперь — да. В ту пору: с конца 50-х до середины 60-х — что-то вроде ребуса — для посвященных.