Павел Крусанов - Беспокойники города Питера
Но Гоосс о мрачном не думает. Он увлечен, пишет живопись, царапает офорты и выставляется везде, где может: в клубах, домах культуры, в частных салончиках и на квартирных выставках. Природная сообразительность ему подсказывает: все-таки надо хоть у кого-то хоть чему-нибудь поучиться. Того, что когда-то его научили смешивать краски, мало. Он часто появляется в мастерской Андрея Геннадиева и начинает называть его своим учителем, а тот против этого не возражает.
Иметь учеников тогда считалось престижным. У самого Геннадиева, в отличие от многих художников андеграунда, за плечами школа: Серовское училище, а также участие в группе «Петербург» и уехавший в Париж наставник — Шемякин. Кстати, именно у Геннадиева я и познакомился с Гооссом. Он подошел и сказал, что хочет показать мне свои работы — нравы в той среде были простые. Тогда он показал только графику — ее можно было носить в папке с собой.
Гоосс много пишет, ищет себя методом проб и ошибок. Совершенно не смущается неудачами. Он чему-то учится у Геннадиева, но на его живописи влияние Андрея не сказывается. В графике оно просматривается, и частности, в некоторой сдержанной орнаментальности, а в живописи — нет. Он быстро развивается, на его полотна на выставках стали обращать внимание, в том числе и коллекционеры. У него иногда что-то покупают. И наибольший интерес вызывают работы, тяготеющие к экспрессионизму.
Стоп. Тенденция определилась. Он неизбежно должен был прийти к этому. Он никоим образом не был наследником классического, германского экспрессионизма, да к тому же практически о нем ничего не знал. Он пришел к экспрессионизму спонтанно, как к естественному следствию своего внутреннего состояния. Ведь экспрессионизм — не что иное, как художественная форма гиперкомпенсации, только направленная не на конкретную личность, а на человечество в целом. Ни одно другое художественное направление не имеет столь конкретной цели допечь зрителя, причинить ему неприятные эмоции. Не удивить, не озадачить, не шокировать, а именно допечь. И экспрессионизм по сути — сплошной большой скандал. Да и не только по сути — любая выставка экспрессионистов была конкретным скандалом, а любое отдельное полотно — маленьким скандальчиком.
Гоосс не считал себя обиженным жизнью, ибо чувствовал, что как художник развивается, и шел по пути успеха (или ему так казалось). Он был жизнелюбив по всем пунктам: выпивки с друзьями, гашиш, женщины и живопись, живопись, живопись. Он бы обиделся, если бы ему сказали, что он обижен. Но на дне души скопилось немало ужаса и горечи. Иногда они проникали на полотна, и именно эти холсты постоянно оказывались наиболее впечатляющими и интересными. А дальше уже идет работа естественного отбора, ибо среди произведений искусства тоже действует естественный отбор.
Гоосс постоянно экспериментировал, ему всегда казалось, что главные находки — еще впереди, и это, вообще говоря, признак здоровья. Он не пытался закрепить свои удачи простым тиражированием. Поэтому полотен, которые можно напрямую соотнести с экспрессионизмом, немного, но они самые впечатляющие. Это его собственный экспрессионизм, он сам к нему пришел. Нужно сказать, что во всех полотнах Гоосса, независимо от манеры, в которой они написаны, присутствуют экспрессия и энергетика, все его работы очень активны и часто агрессивны.
Вот автопортрет. Небольшой, 30x40, холст, масло. Темноватый, в основном в лилово-серых и зеленовато-серых тонах. Написан в конце семидесятых. Лицо асимметрично: и по общим контурам, и по каждой отдельной мелочи. Все линии деформированы, это, собственно, не лицо, а гримаса — очень качественно прописанная гримаса. Мимика кажется конвульсивной, но это неточно. Точнее так: конвульсии были раньше, а лицо хранит их следы. Гамма эмоций сложная, но прежде всего — это лицо человека страдающего. Немой крик (да простит мне читатель этот заезженный оксюморон).
Первая реакция зрителя: подумаешь, лицо страдающее! Видели много раз.
Но отвернуться и отойти почему-то не хочется. В чем дело? В том, что притаилось в глубине портрета — что-то невероятно сложное, интересное и страшное. Какая-то завораживающая жуть. И понять, что там именно, не получается, и отвернуться не хочется.
Обычно, если зрителю кажется, что портрет таит какую-то глубь, он видит ее в глазах. А здесь глубина и в любом кусочке холста, и в полотне в целом — работает каждый квадратный сантиметр. И никак не отойти в сторону, ибо портрет прекрасен. Некрасив, но прекрасен. И зритель с удивлением может повторить слова Миссимы:
— Неужто нечто, настолько лишенное красоты, может быть прекрасным?
На всякий случай прошу прощения у читателя за возможные неточности в описании портрета: я видел его на выставке более двадцати лет назад. И вот ведь как врезался в память! Таков стихийный экспрессионизм Гоосса, экспрессионизм с человеческим лицом.
Последняя фраза — не шутка и не острота, ибо нормативный немецкий экспрессионизм человеческого лица не имел. Немецкие экспрессионисты отринули очень важный принцип любого искусства, до которого Гоосс дошел самостоятельно, надо думать, он хранился у него и геноме: безобразное может быть только предметом, но не средством изображения. Михаил Чехов писал об этом так: «Безобразное на сцене имеет право присутствовать только в качестве объекта изображения», а Моцарт — по-своему: «Я должен изобразить хаос с помощью прекрасных звуков». Уродцы Нольде вызывают у зрителя натуральную рвотную реакцию (а Нольде именно этого и добивался), это уже скандал за рамками искусства. Гоосс достоин похвал за то, что не путал скандал в искусстве (экспрессионизм) со скандалом житейским и тем более физиологическим.
А вот другое полотно — городской пейзаж. Поразительное сходство с автопортретом. Все линии деформированы, дома кажутся не постройками, а биологическими объектами и почему-то напоминают о творениях безумного Гауди, хотя совсем на них не похожи. Как и в автопортрете, везде следы конвульсий и ощущение манящей жути в глубине полотна. Но этот холст намного больше автопортрета (100x50), и у зрителя возникает реальный страх быть втянутым внутрь пространства картины и на деле познать таящийся там ужас. Перед нами город страдающий и одновременно угрожающий. По сути это полотно — тоже автопортрет. Явление, вообще говоря, не уникальное, можно даже сказать — общее место: многие петербургские художники, точно и тонко чувствующие наш город, смотрятся в него, как в зеркало, и любой их городской пейзаж — не что иное, как автопортрет. Но у Гоосса вообще теряется грань между городом и художником, и зрителю кажется, что вот-вот исчезнет последний барьер, отделяющий его самого от затаившейся в пространстве картины бездны, и ему становится по-настоящему страшно.
Живопись Гоосса этого времени впечатляла и нравилась публике, его заметили как художника, но никто не обратил внимания на его определенную самостоятельность. Дело в том, что андеграунд в целом по понятным причинам тяготел к экспрессионизму, и на стенды выставок просто посыпались подражания, от тактичных и тонких реминисценций до прямых римейков (например, Миллер) — я уж не буду перечислять всех. И сдержанный негативизм Гоосса просто утонул в этой вакханалии мрака.
В тот период Володя отдал дань и библейским сюжетам (например, «Оплакивание Христа» и «Воскрешение Лазаря») — где-то в глубине его сознания засела мысль, что художник обязан пройти через это. В них он тоже вкладывал немало экспрессии, и это производило странное впечатление, но отнюдь не комическое. Выставлять эти полотна он никогда не решался.
Теперь Володя прежде всего хотел выделиться из общей массы художников. Он задал себе четкую цель — научиться писать так, чтобы зритель издали видел — это Гоосс. И не желал дальнейшего нагнетания мрака, ибо хлебнул его предостаточно. Он опять ушел в эксперименты, и в результате стали появляться необычные полотна, сперва маленькие, а затем покрупнее. На них все значимые предметы, и тем более человеческие фигуры, кажутся рельефными, выпуклыми. Они действительно немного выпуклые, но далеко не в такой степени, как это воспринимается зрительно. С дьявольским терпением, слой за слоем, художник накладывает краску, каждый раз давая ей высохнуть, а потом уже чисто живописными средствами усиливает ощущение рельефности. Такую живопись просто «пастозной» уже не назовешь. Л порой зритель даже задается вопросом — да живопись ли это вообще? И, подумав, решает: да, живопись. Потому что и фигуры, и фон — все прописано превосходно, краска живет и вибрирует, каждый сантиметр полотна ведет диалог со зрителем. При такой, выражаясь по-филоновски, «сделанности» сюжет уже не важен, можно писать хоть собственную шляпу, хоть курицу. Но Гооссне был бы Гооссом, если бы не вкладывал в сюжет причудливость и экспрессию.
Вот одно из весьма причудливых полотен: «Любовь повара». На стуле сидит человек. Он действительно повар, потому что на нем белый колпак. На коленях его сидит обнаженная женщина. Левой рукой повар похотливо обнимает женщину, а пальцы правой — у нее в паху. Многие из видевших картину не сомневались, что изображен акт маструбации, но это недоказуемо. А женщину действия повара, похоже, не занимают — она отвернулась и разглядывает парящую перед ее лицом птицу.