Михаил Михеев - В мир А Платонова - через его язык (Предположения, факты, истолкования, догадки)
Что здесь, казалось бы, особенно "платоновского"? Сама избранная автором тема? Но ведь рассказ Клода Леви-Строса, вероятно никогда и не слышавшего о существовании Платонова, и уж точно не встречавшегося с ним, очевидно, не выдуман (как бывают в значительной мере выдуманы произведения литературные - fiction), это просто реальный эпизод из жизни, случай, произошедший с ним (и его спутниками) во время экспедиции (1934 года) по джунглям Южной Америки, в жаркой долине Амазонки, среди племен коренных обитателей этой местности - намбиквара, тупи-кавахиб и др.
Быть может, родственным тут нам кажется какое-то особое пограничное состояние героя, находившегося какое-то время между жизнью и смертью, и странное состояние его спутников, с автором во главе, которые были вынуждены (или просто рискнули?) намеренно продлить его страдания, вместо того чтобы их сразу же прекратить, поступив более естественным и менее рискованным образом ? Может быть, когда читаешь такое, это и вызывает - как у Платонова - что-то вроде мурашек по спине или даже оторопи, судороги ? (Впрочем, это и совсем не то, что бывает при чтении детектива.) Тут (наше) читательское отвращение, или первоначальный шок от описываемого сменяется неким чудом перевоплощения, переработки, преобразования самого отвращения во что-то "полезное" и даже в некотором смысле плодотворное, спасительное. Не это ли всегда и притягивает к себе Платонова-писателя, как некая супер-задача? Не в этом ли, собственно, и состоит настоящий, по большому счету, платоновский "архи-сюжет"?
Саму леви-стросовскую "кровавую" историю можно бы было рассказать да и "увидеть" совсем иначе (другими глазами), например, без отвратительных подробностей (про копошащихся в ране червей), то есть без конкретного описания того, что предстало перед спутниками знаменитого этнографа, когда они, придя в лагерь, вскрыли рану Эмидио (именно так звали в действительности Z). Можно было бы в более "литературно-пристойном" тоне написать, например, так: "Когда мы вскрыли рану, чтобы перевязать, она была в ужасном состоянии..." И вот тут встает вопрос: а было бы тогда такое, сглаженное, повествование - "платоновским"? Вопрос действительно тонкий. Неужели при этом я хочу сказать, что между способами мышления - русского писателя-самоучки, закончившего несколько классов церковно-приходской школы, не доучившегося в электротехникуме, сына слесаря воронежских ремонтных мастерских Андрея Платонова, с одной стороны, и - способом мышления французского антрополога, сына парижского раввина, Клода Леви-Строса, с другой стороны, есть нечто типологически общее? И да, и нет. "Нет", потому что вообще-то данный конкретный эпизод совершенно не характерен для Леви-Строса, но он закономерен и постоянно воспроизводим именно у Платонова. И "да", потому что все-таки описанный Леви-Стросом сюжет выражает собой, причем в некотором гипертрофированном виде, то, что вообще, на мой взгляд, является сюжетообразующим именно для Платонова - что его могло притягивать к себе и интересовать из "равномерно текущего" вокруг жизненного материала, или, так сказать, в "ничьем" потоке событий действительности. В изложении данного случая Леви-Строс, следовательно, просто оказывается б(льшим Платоновым, чем тот сам.
Может быть, дело в том, почему Платонову важным для рассказывания кажется именно этот (этого типа), а не какой-то другой сюжет. Леви-Стросу данный сюжет просто "попал в руки", так сказать, но и он мог бы, конечно, избежать "неаппетитности" описания вышеприведенным маневром, тогда как Платонову очевидно просто интересен был сам тип подобного рода символов, и когда истории, подобные леви-стросовской, не попадали в круг его зрения, то он их просто порождал, выдумывал. На мой взгляд, это совпадение, в достаточной мере случайное, совпадение описанного реального происшествия, которому был свидетелем во время экспедиции по Бразилии Леви-Строс, и специально отбираемых Платоновым из самой жизни, но для ее же изображения и осмысления, символов говорит о многом.
5. Типичные - малопривлекательные - детали
Некоторые платоновские места (в "Мусорном ветре", например) склоняют нас, как будто к тому, чтобы отнести Платонова к писателям, культивирующим в своих произведениях откровенное описание насилия, жестокости, извращений и возводящих такое описание в некий принцип своей эстетики - как изображение безобразного. Иными словами, это эпатирование общественного вкуса, "раздавание ему пощечин" и переворачивание эстетической нормы, затеянное футуристами в начале века, поддерживаемое затем обэриутами в 20-30 годы, а в наше время подхваченное и разрабатываемое поставангардом. Если же выглянуть за рамки века и страны, то та же, по сути дела, линия преемственности потянется еще от театра абсурда, и далее - от сюрреалистов, от Лотреамона, Рабле и т.д.
Данной эстетикой внешне облечены вообще говоря многие собственно "платоновские" сюжеты. Вспомним то, как сокровенный человек Платонова, Фома Пухов, якобы вполне равнодушно, режет колбасу прямо на гробе своей жены, оголодав вследствие отсутствия хозяйки (в самом начале повести "Сокровенный человек"); или же вспомним солдат-китайцев из "Чевенгура", которые съедают отвергнутый русскими матросами - чересчур постный рыбный суп (или "тухлое мясо" - если воспринять это как прямой отклик-пародию на известный эпизод из фильма Эйзенштейна "Броненосец Потемкин", 1925):
В Лисках он влез в поезд, в котором ехали матросы и китайцы на Царицын. Матросы задержали поезд, чтобы успеть избить коменданта питательного пункта за постный суп, а после того эшелон спокойно отбыл. Китайцы поели весь рыбный суп, от какого отказались русские матросы, затем собрали хлебом всю питательную влагу со стенок супных ведер и сказали матросам в ответ на их вопрос о смерти: "Мы любим смерть! Мы очень ее любим!" Потом китайцы сытыми легли спать. А ночью матрос Концов, которому не спалось от думы, просунул дуло винтовки в дверной просвет и начал стрелять в попутные огни железнодорожных жилищ и сигналов; Концов боялся, что он защищает людей и умрет за них задаром, поэтому заранее приобретал себе чувство обязанности воевать за пострадавших от его руки. После стрельбы Концов сразу и удовлетворенно уснул и спал четыреста верст...
Но таким образом насыщение русского человека, его "духовная сытость" достигается как бы неким специфическим, не постижимым ни для Европы, ни для Азии, способом. Можно было бы отыскать множество и других примеров намеченной выше эстетической позиции, к которой оказывается близок Платонов.
Как отчасти справедливо заметил в свое время даже такой "идеологический" недоброжелатель Платонова, как А.Гурвич (в статье 1937 года)[22], этическая ориентация Платонова определяется его верой, которую скорее нужно называть неверием (там же, с.361); платоновские идеалы - это какой-то "религиозно-монашеский большевизм" (382). (Писатель соцреализма, как вполне справедливо считает бдительный советский критик, тем более если он пролетарского происхождения, безусловно должен верить в идеалы той идеологии, которая была провозглашена в стране от имени самого пролетариата "выражающей его интересы" партией.) Праведный критик отмечает платоновскую постоянно "пассивную и скорбную позу и неизменно сменяющий ее цинизм" (361); правда, в чем конкретно состоит этот платоновский "цинизм", он не объясняет - читателю и так должно быть понятно. Гурвич готов привести десятки страниц из произведений Платонова, наполненных всякой "нечистью и разложением" (405). Платонов, по его словам, повергает героев "на мертвую землю перед трупами и могилами близких", чтобы еще и еще раз "вкусить упоительную горечь обиды"; они влюблены в свою обиду на жизнь и сама их любовь есть "как бы наркотическая привязанность к горечи жизни" (367). "Но, - замечает критик, - жалость эта, этот гуманизм бесплодны. Платонов, как и его герои, не только не питает ненависти к страданиям," - как бы нужно было себя вести по-настоящему дорожащему своей "пролетарскостью" и более приспособленному к жизни писателю советской страны, а, - наоборот, "жадно набрасывается на них, как религиозный фанатик, одержимый идеей спасти душу тяжелыми веригами" (369).
Ну что же, почти все эти упреки можно и сегодня успешно адресовать Платонову. При том что тексты, которых в свое время тов.Гурвич, наверное, не читал (во всяком случае те, на которые он не мог ссылаться в своем обстоятельном разборе творчества Платонова, то есть тексты "Чевевнгура", "Котлована", "Ювенильного моря" и некоторых других произведений) представляют уже гораздо больше оснований для сделанных в его исследовании выводов-упреков.
В приведенном выше случае у Леви-Строса с охотником, погонщиком быков, можно было по крайней мере выделить некоторую "сверхзадачу", а именно преодоление страдания во имя чег(-то (чтобы спасти руку юноши-индейца). Но можно попробовать соотнести платоновское повествование и с такими текстами, в которых этого более или менее однозначно вычитываемого "катарсиса" получить вообще не удается. Возьмем следующий: